Камил Икрамов - Все возможное счастье. Повесть об Амангельды Иманове
— Именно про достигнутое я и говорю, — с ненавистью, которую не умел уже скрывать, говорил Семикрасов. — Выгоны близ хуторов и поселков избиты так, что на них одна полынь родится. На сенокосных лугах, которые без разума пускали под толоки, пошла голая осока.
Иногда Миллер вроде бы и соглашался с Семикрасовым, но это было еще хуже. Выглядело примерно так:
— Вы статистик, регистратор фактов. Я же их творец, демиург. Вы разговариваете, а я кормлю целый уезд, а уезд мой кормит всю область. Вы осуждаете мужика только за хищность, я же его и вовсе терпеть не могу. Вы с него сознательности требуете, я же в каждом нашем новом вшивом пилигриме вижу лишь часть вшивой России…
Вшивые пилигримы, вшивая Россия, врожденное косопузие и наследственное слабоумие — излюбленные словечки Миллера. В устах этого стройного, щеголеватого и чисто вымытого бледнолицего чиновника констатация общеизвестных фактов выглядела оскорблением национального достоинства. Семикрасов смутно чувствовал это.
На пилигрима русского оп нагляделся достаточно, так получилось, что видел его в начале дороги под Курском или Воронежем, видел в Оренбурге и Челябинске.
Один из таких вот злых переселенцев, худющий и рябой Ткаченко, при опросе сказал Семикрасову:
— Мы люди отчаянные, навроде беглых каторжников! Нас бы бояться надо, а нас не боятся.
Слова были на удивление верные, потому и запомнился этот Ткаченко. Звали его Григорием.
Которую весну подряд говорили в российских деревнях про то, что за Волгой в далях дальних есть земли немереные, вольные, которыми никто не пользуется, ибо нет поблизости мужиков, которые одни могут землю пахать да хлебушко добывать. Объясняли бывалые люди, что на этих землях давно когда-то жили при хане мухтарском либо бухтарском народцы-нехристи, но теперь ушли за реку Дарью.
И в Мироновне слухи о вольных землях бередили каждого. Особенно часто разговоры про возможное счастье вел Григорий Ткаченко, у которого было двое детей — Ванька, Варька — да больная, слабая и добрая ко всем жена Лизавета. Весной Григорий выходил за околицу, где пролегала главная дорога на восток, завистливо провожал переселенческие обозы, иногда решался спросить что-либо, выведать тайное направление. Знали люди, да молчали. За свои кровные ходоков направляли, а эти бесплатно хотят выведать, в пути обскачут и займут все места… А Григорий не мог удержаться;
— Куда?..
Кто ж захочет отвечать на такой вопрос. Примета плохая: закудыкал, простофиля! Отвечали зло и с насмешкой:
— За кудыкину гору в мохнатую нору.
Впрочем, на вежливые, подходчивые слова иногда отвечали чуть щедрее, но тоже коротко: как ни много земли, а на всех-то не хватит. Вон какие голодные глаза!
Ткаченко сам вызвался пойти выведчиком и еще двоих уговорил с собой. Выбирать не из кого, те, кто покрепче был, поосновательней, из дому не хотели отлучаться, а с Ткаченко пошли не самые толковые да осторожные. Они еще с дороги, до Оренбурга не дойдя, по россказням в кабаках да трактирах хотели отписать на родину про новые места. Ткаченко еле уговорил их самих повидать, про что писать будут. Ведь не только смотреть надобно, но и вымаливать участки у начальства. Одному начальство не поверит, а как одному тайные межи ставить?
В тот год Ткаченко с друзьями поставил тайные межи и прежде, чем к начальству идти, нашел грамотного человека и велел отписать своим на старину, чтобы ехали не мешкая. «Выбрали участок лучший: земля — голый чернозем, луга богатейшие, лес рядом. Межи наделали так, чтоб никто не смог подделать». Потом направились к уездному, которого на месте не застали, но дело свое смело изложили статистику Семикрасову. Тот сперва показался им добрым, а потом обернулся злой змеей, потому что простое и ясное обратил в мороку и бессовестность.
Семен Семенович и впрямь хорошо встретил мужиков, а когда узнал, что они и межи поставили, и письмо отослали, то ужасно огорчился и стал объяснять, что все сделано неправильно, что дарственную да землю они не получат и никакого тайного указа на этот счет государь не подписывал.
Он говорил подробно, вначале вовсе не раздражаясь, полагая, что понять его не так уж трудно. Раза три повторял он, что земли, на которых ходоки поставили свои секретные межи, принадлежат по закону киргизам, что киргизы на этих землях зимуют, что участки переселенцам нарезаны в другом месте, да уж там нынче все распределено… Семен Семенович видел, что просители навеселе, но вопрос казался ясным настолько, что не то что слегка пьяные, но вовсе глупые обязаны были бы понять.
Стоя внизу у крыльца и глядя вверх на Семикрасова серыми ясными глазами, Ткаченко сказал:
— Мы дело знаем, не дураки. Много нас дурачили, теперь закона такого нет, чтобы неправду говорить. Мы первые межи сделали, — значит, дарственную нам пожалуйте. Новых писем писать не будем, а чтоб вы наше старое не перехватили, я за обществом сам поеду. Так что готовьтесь!
Товарищей Григорий оставил межи сторожить, а сам поехал в Мироновну. Собрались на диво быстро и легко. Даже старухи и те не больно плакали. На станции дали кому следует взятку, получили бумагу и погрузились на поезд, который назывался товарно-пассажирским, состоял из десяти товарных вагонов и десяти открытых платформ. Сухим теплым вечером прибыли в Оренбург, выгрузились на краю города и заночевали возле железной дороги.
За грязным мясным рынком, за серым от пыли кладбищем была пустошь. Все вытоптано, все загажено. По одному навозу конскому и человечьему видно, что людей здесь перебывали многие тысячи. Составив повозки в круг, как умные люди учили, мироновцы выпрягли лошадей, и Григорий Ткаченко, верховодивший всеми, повел мужиков на базар, чтобы с новыми местами ознакомиться, хлеба купить и овса, а больше — чтоб убедить общество, что не ошиблось оно, доверившись Григорию.
Ткаченко лишнего не говорил: пусть сами без указки удивляются иной жизни. Пусть поймут, какие радости ждут их по его милости.
Как не удивиться, коли за черный хлеб здесь просят четыре копейки за фунт, а за фунт белого, пшеничного, пышного, румяного, — всего две копейки.
Новая жизнь и раздольный город Оренбург мужикам понравились. Накупив всего, не пожалев денег и на сладости детям, пропустив по стаканчику хлебного вина — в здешних местах рожь для одних винокуров и сеют, — мироновцы возвращались на пустошь.
Ткаченко, которого в Оренбурге кто-то из мужиков впервые назвал по отчеству Григорием Федоровичем, учил мужиков:
— Деньгами не трясите, не размахивайте, поскромней будьте. Нам они еще ох как понадобятся. Детишек бы сейчас побираться послать надо. Дальше православных не будет, христовым именем не подадут.
Когда возвращались, на самом подходе к табору увидели чуть в стороне на выгоне городском пламя красное, дым и толпу народа. От мироновских телег туда тоже бежали, впереди других Ванька Ткаченко, десятилетний сын Григория.
Мужики кинулись к толпе и содрогнулись, когда увидели, зачем люди собрались. В Курской губернии конокрадов кольями до смерти забивали в азарте да злости, а оренбургские позлей были: они жгли человека. Он уже мертв был, большая скирда прошлогодней соломы догорала, мало осталось от того, что было человеком.
— Конокрада жгем! — объяснили мироновцам. — Поймали и жгем. У нас от них спасу нет. Это башкирцы или киргизы. Осмелели больно. Жгем теперь. Степь шутить не любит.
Все кончено было, когда прикатил на бричке урядник, он долго орал, топал ногами, грозился всех услать на каторгу за самосуд. Местные, еще издали завидя урядника, разошлись, а досталось больше всего мироновцам. Ваня Ткаченко будто и не слышал, что происходило вокруг: он стоял ближе всех к страшному черному пятну, к обгорелому человеческому телу.
Хмель у мужиков вылетел, как дым соломенный. Не так проста здесь жизнь, коли звереют люди до такого страха. Решили еще присмотреться денек и пойти к начальству переселенческому, чтобы оформить бумаги как следует. Степь шутить, видно, не любит.
Ткаченко и старики на другое утро собрались в канцелярию, но прежде Григорий Федорович деловито распорядился, чтобы жена Лизавета надела на Ваньку и Варьку лохмотья, рожи им сажей вымазала, и сам объяснил ребятам, какими улицами ходить, какими словами просить милостыню и куски. Лизавета должна была незаметно идти следом, чтобы ребят не обидели, а при случае заходить в лавки, приценяться к холсту и ситцу. Если дешево углядит, пусть покупает для себя и на семью. Дальше в степи этот товар дешевле не будет. Ткаченко объяснял домашним и посторонним, что Оренбург — это конец одной жизни и начало другой. Вчера погуляли, одну жизнь проводили. Сегодня другую начинаем.
Это Ткаченко верно сказал. Вечером мужики вернулись удрученные. В переселенческой конторе их долго ругали за глупость, за самоуправство, грозились назад отправить.