Юзеф Крашевский - Граф Брюль
За ней бежала с распущенными светлыми волосами Катерина Пилюйя и целая ватага французов и итальянцев, с лицами наполовину нарумяненными, наполовину же бледными от испуга. Они были одеты как попало, на скорую руку. Все они толпились вокруг Фаустины и повторяли на все лады:
— Il re e morto [26].
Ничего нельзя было понять в этом смешении слов и восклицаний. На лицах виднелся скорее испуг, чем горе. Говорили все вместе, одна только Фаустина молчала, как будто ее менее всех касалось полученное известие.
К ней, как к оракулу, обращались все глаза и уши, все ожидали, что она скажет; но Бордони не хотела, по-видимому, высказывать в этой толпе своих мыслей.
Отовсюду послышался звон колоколов.
— Представления не будет, отправляйтесь домой! — сказала она повелительно.
Но ее никто не послушал, все стояли словно прикованные к земле, печальные, пораженные.
— Ступайте по домам! — повторила Фаустина. — Нам здесь нечего делать, и, вероятно, не скоро нам придется играть.
Сама она приблизилась к дивану и, казалось, хотела одеваться, чтобы уехать. Еще раз повернулась она и рукой указала на двери. Печально начали все выходить. Альбуцци с минуту стояла, задумавшись, перед зеркалом, взглянула через плечо на Фаустину и медленно пошла за другими.
Как только заперлись двери после выхода последнего из этих непрошеных гостей, Бордони упала на диван. Она, как казалось, не замечала мужчину уже не первой молодости, который стоял в стороне и смотрел в окно.
Желая напомнить о своем присутствии, он закашлял.
— А, это вы?
Это был Гассе, только по имени муж Фаустины.
— Да, — равнодушно ответил по-итальянски немец.
— О чем это вы призадумались? Уже не собираетесь ли писать для покойника заупокойную обедню?
— Вы почти угадали, — отвечал, поправляя парик, великий композитор. — Я думал, не будет ли подходяща для нашего государя обедня, которую уже давно написал я Sulla morte d'un peccatore [27]. Я ведь артист, и у меня горе обращается в музыку.
— А во что обратимся теперь мы? — вздохнула Фаустина.
— Chi lo sa [28]?
Они замолчали; Гассе ходил с опущенной головой, и засунув руки в карманы.
— Гассе немногие в состоянии заменить, — сказал он спокойно, остановившись перед женой, — даже Порнора, Фаустину же не заменит никто.
— Льстец, — сказала итальянка. — Гассе старый будет сочинять музыку лучше, чем смолоду, а голос Фаустины, как догорающая свеча, которая горела большим пламенем, и которая… в одно прекрасное утро погаснет.
— Это не скоро наступит, — задумчиво отвечал немец, — вы знаете это лучше меня.
— Но захочет ли новый государь, столь тихий, невозмутимый, набожный, находящийся в руках королевы?..
Гассе засмеялся.
— Он обожает и музыку, и Фаустину.
— Chi lo sa? — задумчиво прошептала она. — Если бы он не был таким, нужно все-таки его сделать таким. — Какая-то мысль засветилась в ее глазах.
— Бедный старый Август умер, — сказала она, понизив голос, — я бы ему сказала прекрасную надгробную речь, но не сумею.
Гассе пожал плечами.
— В надгробных речах недостатка не будет, — сказал он почти неслышным голосом, — но будущее другое о нем скажет. Он был величественным тираном и жил только для себя. Саксония, может быть, отдохнет теперь.
— Вы несправедливы! — воскликнула Фаустина. — Разве Саксония была когда-нибудь более счастливой и славной?.. Блеск от этого героя падал на нее.
Гассе горько улыбнулся.
— В ложе театра, когда он нам улыбался, покрытый бриллиантами, он мог вам показаться героем, но народ слезами платил за эти бриллианты. Радость и песни наполняли Дрезден, а стоны Саксонию и Польшу. Здесь была роскошь, там нищета.
Фаустина, возмущенная этими словами, вскочила с места.
— Гассе, молчи, я не позволю тебе чернить его; в тебе говорит гадкая ревность.
— Нет, — сказал Гассе, спокойно смотря на нее, — всю мою любовь поглотила музыка, и в прелестной Фаустине я полюбил только голос; с меня довольно, когда я его слышу или когда даже мечтаю о нем. Фаустина не могла иначе смотреть на короля, а потому я замолчу.
Гассе начал задумчиво ходить по комнате; в это время двери приотворились и опять затворились. Желающий войти только показался в них и тотчас отступил; но Фаустина успела его увидать и узнать, она позвала его.
Тот послушался только после некоторого колебания. Это был тот самый Вацдорф, который передал Брюлю приказание королевича… У него было удивительное лицо с выразительными глазами, выражение его было ироническое и даже саркастическое.
Движением и осанкой он очень напоминал итальянца, который в маскараде преследовал Брюля.
— Я думал, — сказал он, входя и с улыбкой приветствуя Фаустину, — что вы еще ничего не знаете?
— Ведь колокола уведомили город и государство, — произнесла итальянка, с любопытством приближаясь к нему.
— Да, но колокола имеют тот же звук как на похоронах, так и на свадьбах; поэтому вы могли подумать, что родилась какая-нибудь новая принцесса и что нам велят радоваться этому, — отвечал он, пожав плечами.
— Бедный король! — вздохнула Фаустина.
— Конечно! — со злостью заметил Вацдорф. — Жил он много, имел, по крайней мере, триста любовниц, растратил миллионы, выпил море вина, изломал множество подков и снес немало голов… После такой деятельности пора и отдохнуть.
Никто не решился прервать его, Гассе только украдкой взглянул на него.
— Что же теперь будет? — спросила итальянка.
— Мы видели оперу "Король Август", теперь поставят другую, с иным названием, но не лучше предыдущей. Главные роли возьмут: дочь цезарей, падре Гуарини, падре Салерно, падре Фоглер и падре Коппер, а в придачу еще брат… имени угадывать не стану. Фаустина будет им петь, как пела и прежде, Гассе, по-прежнему, будет писать оперы. Хуже будет с нами, придворными, когда главные роли разберут пажи с целого света и лакеи всех дворов.
Гассе, до сих пор слушавший в молчании, наклонился и прошептал:
— Будет вам, будет; а ну, если кто за дверьми?.. Ведь нам даже и слушать это опасно.
Вацдорф пожал плечами.
— Где же вы были в марте прошлого года? — рассеянно спросила Фаустина.
— Я? В марте? Постойте-ка… Ну, право, не знаю.
— Видно, что вы не были на Новом Базаре, когда там разыгралась печальная драма майора д'Аржель.
Вацдорф молчал, не прерывая.
— Знаете, это тот д'Аржель, который так резко высказывал правду и клевету, не щадя никого. Он писал пасквили и распространял их. Я имела тогда окно и смотрела. Мне очень было жалко несчастного: его выдали французы, так как он когда-то служил у нас. Его поставили у позорного столба [29] высоко, посреди бесчисленной толпы народа. Палач сломал ему над головой шпагу и, бросив ее под ноги, дал ему две такие пощечины, что кровь полилась у него изо рта, и засунул ему в рот горсть пасквилей. Я плакала, смотря на бедного человека. Теперь он сидит в Каспельхаузе в Данциге с обритой головой и ждет, пока смерть освободит его оттуда.
— Действительно, это любопытная история, синьора Фаустина, — иронически заметил Вацдорф. — Но знаете, кого я жалею более, чем майора д'Аржель? Это того, кто так бесчеловечно и зверски мстил ему.
Говоря это, Вацдорф совершенно спокойно взглянул на итальянку.
— Синьора Фаустина, — прибавил он, — теперь наступает траур, и у вас будет довольно времени, чтобы отдохнуть и так настроить голос, чтобы прельстить им нового государя и царствовать над ним так же, как царствовали вы и над покойником. А знаете ли, что я вам скажу?.. С этим ведь будет гораздо легче. Август Великий был в высшей степени непостоянен; этот же любит спокойствие и курит всегда только из одной трубки. Когда ему подают другую, он только трясет головой, и если б мог и захотел, то, пожалуй, рассердился бы.
И Вацдорф засмеялся.
— Итак, — прибавил он, — я здесь не нужен; вы уже все знаете, а мне нужно приготовить к завтрашнему дню траурное платье. Да, я, было, и позабыл! — сказал он, вдруг обращаясь к Фаустине. — В каких отношениях вы с Сулковским? Завтра он вступает на престол, и завтра Брюль поедет в Тюринген или же сделается его лакеем, чтобы, дождавшись удобного времени, подставить ему ногу… Брюль находится в неразрывной дружбе с падре Гуарини.
— Тсс!.. — шепнул Гассе.
Вацдорф руками закрыл рот.
— Нельзя разве? Молчу, молчу!
Фаустина была смущена.
— Синьор, — сказала она, — вы неисправимы. С нами вам не угрожает никакая опасность.
И она приложила к губам палец.
— Я не боюсь никаких угроз, — со вздохом сказал Вацдорф, — у меня нет другого самолюбия, кроме желания остаться навсегда честным человеком, а если меня посадят в Кенигштейн, то я не буду вводим в искушение. А это тоже что-нибудь да значит.