Даниил Мордовцев - Великий раскол
— Поплакала маленько, родная, — нельзя же, — отвечала мамушка.
В это время вошла в палату, где работала Морозова с сестрой, та самая хорошенькая рожица, что во время шествия гетмана с старшиною из дворца выглядывала в окно кареты из-за пунцовой тафты. Рожица казалась заплаканною. Большие, светлые, не то совсем черные, не то серые глаза несколько поприпухли. Морозова бросилась к ней и обняла ее.
— Здравствуй, моя глазунья дорогая! — нежно сказала она. — Чтой-то они у тебя, камни-то самоцветы, кажись, заплаканы? — спрашивала она, целуя в глаза пришедшую. — Асиньки?
Пришедшая снова заплакала, уткнувшись носом в плечо Морозовой.
— Ну, полно же, полно, светик! — утешала она. — Мы слыхали судьбу твою… Что ж — суженой! А ты только, Оленушка, Богу молись…
— Стерпится — слюбится… На то хмель, чтоб по дубу виться, — философствовала мамушка, — на то дуб, чтоб хмелинушку держать.
Заплаканная девушка, утерев рукавом белой сорочки слезы, улыбнулась.
— Да ты-то его, Оленушка, видела? — спросила Урусова, подходя к ней.
— Видела, сестрица, — отвечала та.
— Ой ли! где? когда?
— Онамедни… ехала я от батюшки сюда, — начала было девушка и остановилась, потому что на глазах ее опять показались слезы.
— Ну, ехала? — подсказывала ей Морозова.
— Ехала это я… а они идут… от великого государя шли… руку целовали… А я ехала.
Оленушка опять остановилась.
— Да сказывай же, глазунья! — настаивала Морозова. — Ехала да ехала!
— Ехала я, а они идут…
— Слыхали уж это!
— А я выглянула… а он на меня…
— Ох, батюшки! — испуганно шептала Урусова.
— Ну-ну! Не мешай ты, Дуня, — волновалась Морозова.
— Он и увидал меня.
— А ты его?
— И я его.
— Ну, какой же он из себя?
— Я со страху и не разглядела… черный… бритый… глаза…
— А сказывают, он своей земле, у черкас, все одно что царь, — заметила Урусова.
— И батюшка сказывал, — потвердила Оленушка.
— А каким крестом он крестится, милая? — спросила серьезно Морозова.
— Батюшка сказывал, что по-нашему, — отвечала невеста.
— Ой ли, светик! — усомнилась Морозова. — Вон протопоп Аввакум сказывал, что они, черкасы-то, щепотью крестятся.
— А как же у них, в Кеиве, угодники-то печерские почивают? — усомнилась с своей стороны Урусова. — Коли бы они были не нашей веры, у них бы угоднички не почивали.
— Так и батюшка сказывал, — подтвердила Оленушка.
Видно, что «батюшка» для нее был авторитет неоспоримый: что сказал отец — то свято и верно. Притом же и само сердце подсказывало ей, что не в щепоти дело. Оно билось и страхом чего-то неведомого, и какою-то тайною радостью. Да и то сказать: гетман был и не страшен, как сразу ей показалось; она ахнула от нечаянности и стыда: шутка ли, мужчина, да еще черкашенин, увидал девку на улице! и девка глазела на него — срам да и только! А она успела заметить, что этот черкашенин молодцом смотрит — такие усы, да бороды нет; а то все бояре, которых она видела, — все бородатые, и все на батюшку похожи… Только одно страшно — сторона далекая, незнакомая…
И в голове Оленушки сама собой заныла горькая мелодия свадебного причитанья по русой косе:
Уж вставайте-ко, мои подруженьки,
Уж вставайте-ко, мои лебедушки,
Заплетите-ко мне русу косыньку,
Русу косыньку, мелку-трубчату,
Не во сто мне прядей и не в тысячу,
Заплетите мелку-трубчату,
Уж впервые ли и в остаточки…
И Оленушка снова заплакала, закрыв лицо белым рукавом.
В комнату вбежала маленькая царевна и бросилась к Морозовой.
— А я все ур‹о›ки выучила, и больше выучила, как Симеон Ситианович мне задал, — радостно говорила она. — Завтрее он меня похвалит.
— Вот и хорошо, государыня царевна, — отвечала Морозова, лаская бойкую девочку.
— Ну, так теперь и пастилы можно дать?
— Можно, можно.
Увидав заплаканные глаза у Оленушки, царевна бросилась к ней.
— Ты об чем, Оленушка, плакала? — спросила девочка.
Оленушка не отвечала, а только смущенно опустила голову. Маленькая царевна вопросительно посмотрела на свою мамушку.
— Это ты ее? — спросила она.
— Чтой-то, царевнушка! все я, да я! — защищалась толстуха. — Оленушку замуж отдают.
— Замуж! за кого?
— Вон за того гетмана, что онамедни у батюшки царя ручку целовал.
— A! я его видала с переходов — точно лях. И девочка с участием подошла к Оленушке…
— Не плачь, Оленушка, — сказала она, — вон Симеон Ситианович сказывает: у них, у черкасов, говорит, лучше жить — веселее…
В это время кто-то торопливо говорил у дверей:
— Государыня-царица, государыня-царица идет…
Глава IX. Смута в Соловках
Таким образом, ни 11 сентября, ни последующие затем дни, на которые Никон возлагал тайные надежды, не оправдали этих надежд. Подосланный им к гетману верный человек, Федотка Марисов, двоюродный племянник патриарха, воротился ни с чем. Федотка не только не убедил гетмана взять его с собою, но своим появлением на посольском дворе возбудил серьезные подозрения властей, и хотя ничего лишнего не сказал на допросе в малороссийском приказе, однако накинул сильную тень на самое поведение патриарха. При всем том Никон не падал духом и не терял надежды. Природа наделила его слишком большою живучестью — живучестью мощного духа, а железная воля закалилась с детства, крепчая год от году с того самого момента, когда его, голодного, холодного и босого ребенка, злая мачеха столкнула в погреб, и когда он, наэлектризованный фанатическою проповедью желтоводского старца, наложил на себя обет сурового подвижничества. Дойдя потом на своих собственных ногах до высочайшей ступени человеческой власти, он сам уверовал в провиденциальносгь своей судьбы над русскою землею и глубоко веровал, что не люди а только Бог, возведший его на эту превысочайшую степень, и может свести его оттуда своею десницею, или возвести еще выше. Он ждал только указания свыше — и указанием этим он считал перст Божий, который прошлую зиму в виде звезды хвостатой грозился на кого-то с неба. Но на кого? Никон глубоко верил, что не на него, а на его врагов.
Поэтому и неудача у гетмана не отняла у него надежды. Он понял только, что провидение повелевает ему ждать. И он ждал, но ждал не пассивно, что было не в его натуре. День за днем, при посредстве своих монахов и тайных друзей, он следил за всем, что делалось в Москве. Он видел, что там ждали чего-то и в ожидании занимались текущими делами. Гетман все оставался в Москве, сватался, а потом собирался жениться. Следовательно, раньше следующего года или раньше святок нельзя было и думать о его выезде в Малороссию.
Дни тянулись за днями, как те тяжелые, свинцовые и холодные тучи, которые ползли на востоке и которые созерцал патриарх, ходя по переходам своих келий и поглядывая иногда на пустое ласточкино гнездо. «Придет снова весна, и оно будет не пустое», — думалось ему, и при этом само собой это черненькое птичье гнездышко сопоставлялось с покинутым в Москве патриаршим престолом, который теперь тоже пуст, но для которого, как и для гнезда ласточки, снова наступит весна, и он не будет сиротствовать.
Неприятно волновали его другие вести, приходившие из Москвы. По этим вестям можно было думать, что там опять начинают поднимать голову те силы, которые Никон считал давно сломанными его мощною рукою, далеко рассеянными и присыпанными морозною пылью далекой Сибири: поднимали голову эти Аввакумы, Лазари, эти Никиты-пустосвяты, которые плевали на труды целой жизни Никона, отрепьями старины забрасывали работу рук его, кричали на всю Москву о возврате к старому. И Москва, по-видимому, возвращалась к старому, отворачиваясь от дела Никона и от него самого. За Аввакумом уже ходили толпы народа, жадно слушая его неистовые кричанья и лай на Никона. Голос Аввакума доходил до палат боярских. Боярские и княжеские жены шли за Аввакумом, как за пророком. Морозова и Урусова — царицыны любимицы — стали духовными дочерьми Аввакума. А Никон забывается.
И не одна Москва с голоса Аввакума лает на Никона и на его работу: по всей русской земле завелись свои Аввакумы. Аввакумы проникли и в Соловки: и там не хотят принимать новых книг, напечатанных Никоном. А Соловки — это вечевой колокол всей старой Руси.
Возвращавшиеся из Соловков богомольцы сказывали, что соловецкие старцы в один голос кричат:
— По святой Руси ходит ересь пестрозвериная: опестрил тою ересью Никона Арсентий грек, а Никон опестрил ересью все книги, всю русскую землю. Он-де сам в Успенском соборе каялся народу: окоростовел-де я коростою ереси, и та короста от меня паде на вас, и вы все окоростовели от меня.
Действительно, в Соловках было далеко не спокойно. Волнения начались там еще в 1657 году, когда Никон был на патриаршестве. В Соловки присланы были новые богослужебные книги никоновского издания. Слухи о присылке «новых» книг произвели такое смятение в стенах монастыря и по всем его усольям, как будто бы на святую обитель напала орда и хочет монастырь разрушить до камня, а братию истребить до последней ноги. В виду такого страшного дела архимандрит созвал «черный собор». У всех на лицах выражались ожидание и страх.