Александр Солженицын - Красное колесо. Узел I. Август Четырнадцатого
Раввин упрекнул Богрова: ведь он же мог вызвать и погром.
Богров ответил:
– Великий народ не должен, как раб, пресмыкаться перед угнетателями.
Это тоже было широко напечатано в российской прессе.
И текли часы смертника – а к нему больше не шли. Не шли открывать дверь на побег…
Обманул Иванов?!.
К вечеру воскресенья пустырь под фортом Лысой Горы был обыскан и оцеплен пехотой, казаками и полицией. Кроме законной комиссии получили разрешение присутствовать на казни человек двадцать из Союза Русского Народа, выражавшего сомнение, что Богров будет действительно повешен, а не подменён. При посадке в арестантскую карету его, всё в том же фраке, уже теперь насмешливом, осветили электрическим фонариком, и союзники признали: “Он, он!” – “Я ему в театре хорошо поддал!”
Не походило на инсценировку.
Четыре версты ехали. Богров пожаловался, что его лихорадит.
На месте казни при свете факелов помощник судейского секретаря громко прочёл приговор (всё тот же, о преступном сообществе).
Спросили Богрова, желает ли ещё что сказать раввину. Да, он желает продолжить беседу с раввином, но наедине. – “Это невозможно”. – “Тогда приступайте”.
Обманул Иванов.
Попросил присутствующих передать последний привет родителям.
Затем – тихо и спутанно, ничего уже не разобрали.
Палач из каторжан Лукьяновки завязал Богрову руки назад. Повёл к виселице. Надел саван.
Из-под савана Богров спросил:
– Голову поднять выше, что ли?
Палач выбил табуретку.
Тело, поплясавшее вначале, – висело 15 минут, по закону. Горели, потрескивали факелы в глубокой тишине.
Кто-то из союзников сказал: “Небось, стрелять больше не будет”.
А ему – уже и не надо было.
Союзники взяли на память по куску этой верёвки.
Многие киевские студенты-евреи надели по Богрову траур.
И как хорошо всё кончилось, этими правильными показаниями: просто несчастные метания защемлённого человечка. Не осталось ни пятна на полицейских генералах. Ни на одном видном чине.
Ни – гордого вызова этой стране.
Ни – подрыва Верховной императорской власти.
Она так любила умиротворяющие незначительности. Сглаживающие выводы. Ничтожные концы.
72
Первого сентября Аликс была нездорова, и Алексей тоже, и она на весь день осталась во дворце и вечером не поехала в театр. А Государь днём на ипподроме с удовольствием смотрел своё любимое зрелище – церемониальный марш потешных; четыре полковых колонны из гимназистов, реалистов, городского и ремесленного училищ, приютов и школы призрения, и благодарил их всех. Малый отдых – и надо было ехать на долгий генерал-губернаторский обед. Ещё малый отдых – и в оперу, на парадно-народный спектакль, с двумя старшими дочерьми.
Во втором антракте вышли из ложи в аванложу, Государь курил, Оля и Таня пили прохладительное, а из должностных лиц зашли посетить их, узнать впечатления, пожелания, приказания.
В этот момент из зала послышались два выстрела. Они все вбежали в ложу и сверху, через бархатный барьер, увидели совсем близко, под собою, ещё стоявшего вприслон к оркестровому барьеру Столыпина.
И Столыпин медленно-ранено повернул голову сюда, увидел Государя, поднял руку, почему-то левую, и благословил носителя российской короны.
Государю видно было, из ложи, тут всего сажени четыре, что Столыпин сильно побледнел, а на белом сюртуке у него – большое кровяное пятно. Сразу за тем он шагнул к креслу и стал расстёгивать сюртук. Профессор Рейн и седовласый граф Фредерикс помогали, склонясь к нему.
Из глубины зала, от выхода, доносился шум: это поймали, били и ругали убийцу, и весь зал, кто был там, гудел встревоженно. А вскоре сюда подбежал отважный Спиридович с обнажённой саблей, протолкнулся перед первым рядом – и так, с саблей, пружинно-преданно стал и стоял, как часовой, под самой царскою ложей.
Вот тебе раз! Уж как великолепно была поставлена охрана! Нет, против этого бесовского отродья не убережёшься. Бедный Столыпин. И как омрачительно, что это – в дни таких прекрасных торжеств.
Печальное это событие теперь удлинило антракт. Около Столыпина собрались врачи, какие были в зале. Приподняв его под руки – медленно повели. Праздничный зал снова наполнялся, гудел, но и сдерживался в присутствии Государя. И вновь заполнились все места, кроме столыпинского в первом ряду, близ прохода. И воинственный Спиридович вложил саблю, сел на своё место в третьем.
Публика потребовала, чтобы в ответ на злодейский выстрел был бы теперь непременно исполнен гимн. Вышла на сцену вся оперная труппа в костюмах салтанского царства и с тамошним царём, стала на колени и запела “Боже, царя храни”. И поднялась вся публика. И Государь с великими княжнами стоял у барьера ложи, чтобы всем было удобно видеть.
И повторили гимн ещё два раза.
Потом сыграли-спели 3-й акт, и Государь с дочерьми уехал. Предосторожности охраны были ещё повышены, если они допускали повышение. Очень старался преданный генерал Курлов.
Государь возвращался во дворец в очень грустном состоянии. Он понимал, что произошло событие трагическое.
Бедный Столыпин.
Но сам удивлялся себе и досадовал, что не испытывал уж такого сокрушения и горя. И искал причину.
А всё потому, что Столыпин – передержался в должности. Зачем он не подал в отставку раньше? Ведь это уже так созрело, и он понимал. Зачем ожидал увольнения?
Подал бы в отставку – и был бы теперь цел.
Сейчас пока исполняющим обязанности назначить Коковцова, он уже не раз заменял Столыпина при отлучках.
Во дворце Аликс ещё ничего не знала о покушении. Она лежала с сильной головкой болью и невралгией в спине, а наследник у себя в комнате, в постельке, но, слава Богу, за часы театра никому тут не стало хуже.
Николай сказал о случившемся, форсируя горькие выражения голоса. Тут ворвались Таня и Оля и в слезах рассказывали матери, как это всё было.
Но Аликс отнеслась спокойно. И Николай уже не так упрекал себя за бесчувствие. Какое-то возвращалось равновесие.
Девочки ушли, он присел к Аликс, и она, через боль, морща лоб, сказала задумчиво:
– Знаешь… может быть это и не самый плохой выход. Даст Бог он поправится – а отставлять его так или иначе было необходимо. Но неприятны были бы все эти толки, пересуды в газетах, в гостиных. И сопротивление матушки.
Фактически верно, но и какая-то моральная неправда в этом.
– Это я виноват, – сказал обескураженный Николай.
– Не решился. Уволил бы вовремя – и был бы Столыпин цел.
Аликс лучисто смотрела со своим глубоким пониманием. Но и сожалением:
– Моему супругу всегда ведь немного не хватает твёрдости. А на самом деле твёрдость монарха – это благо для подданных. Твёрдостью – все вопросы: решаются милосердней.
Николай понуро сидел, локти на коленях, голову в чашку ладоней:
– А сам бы он – не подал, не дождаться.
С весны Николай как освобождения ждал этой отставки. Как жалел, что в марте уступил Мама! Никогда за всё время Дум не жгли его так думские прения, как весной по западному земству, особенно речь Маклакова: Государь увидел себя осмеянным, игрушкой Столыпина в неверном деле.
– Поставил такие жёсткие условия. Так грубо обошёлся с Государственным Советом.
– Да никогда, Ники, он не был по-настоящему наш. Укреплял возмутительную Думу. Держался за злосчастный Манифест. Сколько раз тебе все об этом говорили.
– Нет, в тяжёлое время он помог.
– Но и не так был твёрд, как Думбадзе.
Но то тяжёлое время уже никогда не повторится. Войска, преданные Государю, уже никогда больше не могут так заколебаться. Народ не может второй раз поддаться такому агитаторскому одурманиванию. Трёхсотлетняя династия простояла кризис – и теперь ещё, может быть, простоит три тысячи лет.
– Манифест он никак не хотел вернуть, ослабить, да. Все правые осуждают его.
– И никогда он не уважал нашего Друга! Даже был бессердечен к нему.
– Да, он не облегчал жизни, – должен был согласиться Николай. – Утомительный.
О, какой утомительный! И почему, за что самодержавный Государь должен был находиться под таким угнетением?
Полноглухая тишина стояла в покоях – не слышен был ни дворец, ни город.
И Аликс сказала:
– Он был бы рад занять твоё место.
– Ну, как это? – запротестовал Николай, не только по невозможности дикой мысли, но и тон их разговора вызывал протест. – Это нелепо.
– Ну, я хочу сказать: он добивался чрезмерной славы, и не опасался заслонить тебя. Увы, об этом говорили не раз.
– Будем молиться! – настоятельно, как возражал, Николай. – Будем молиться, чтобы он выздоровел. А потом, конечно, отпустим на покой.