Бурсак в седле - Валерий Дмитриевич Поволяев
Двое оставшихся китайцев попадали по обе стороны костра, в то же мгновение над головой Калмыкова щелкнула пуля. Калмыков поспешно нырнул вниз, распластался на земле. Вторая китайская пуля прошила воздух в том самом месте, где он только что стоял, с чавканьем влетела в ствол старого пробкового дерева.
Калмыков отполз на несколько шагов в сторону, перезарядил карабин. Китайцы молчали, старались понять, куда делся человек, атаковавший их. Калмыков тоже молчал: бить надо было наверняка, лишь тогда станет ясно, где конкретно распластались ходи. И — ползать по земле, будто гусеница, чем проворнее, тем лучше. И безопаснее.
Беззвучно, стараясь не задеть ни одной былинки, он отполз в сторону еще на несколько метров, сунул голову под куст, огляделся.
Костер по-прежнему продолжал чадить, и дым от него, как и прежде, продолжал распространяться вкусный — он был пропитан духом жарева. Калмыков не сдержался, отплюнулся твердой, как картечь, голодной слюной, вгляделся в пространство. Через несколько мгновений увидел поднявшуюся над травой черную голову с едва державшимся на макушке грязным выгоревшим платком, — и хотя голова тут же опустилась в траву, Калмыков точно засек место, где лежал китаец, и подвел под разбойника мушку.
Стал ждать. Выстрелить надо было в тот момент, когда китаец вновь приподнимется над землей, раньше нельзя. Раньше — опасно. Судя по тому, что две пули шли верно в цель и, окажись он менее проворным, его явно бы прошили, — китайцы были из породы знатных стрелков.
Застыла падь, застыл воздух в ней. Пахло порохом. Запах этот Калмыков никогда в жизни не перепутает с другим — наелся его в окопах вдоволь.
Захотелось курить, так захотелось сунуть в рот папироску и затянуться сладким дымом, что у Калмыкова даже больно свело скулы, но курить было нельзя. И шевелиться нельзя… Калмыков ждал. И китайцы ждали.
Падь, облюбованная пришельцами, не была такой чумной, заросшей, как хламная тайга, примыкавшая к станице, — над ней весело голубело небо. А чистое голубое небо в уссурийской чащобе — явление редкое.
Медленно тянулось время. От того, кто кого переждет в этой игре, зависел успех. Около самого лица Калмыкова по плоской широкой травинке, будто по гаревой дорожке, прополз тяжелый рогатый жук, остановился, глянул на человека снисходительно и пополз дальше. Будто генерал какой. Калмыков лежал, не делая ни одного движения, словно бы превратился в некую неодушевленную чурку.
Так прошел час. Костер прогорел окончательно, угли в нем сделались черными и холодными, жареный дух истаял — ничто уже не напоминало, что в пади хунхузы собирались позавтракать.
Тело ныло, так ныло и болело, что внутри даже что-то потрескивало, мышцы гудели от усталости. Солнце уже вскарабкалось высоко, заняло свое всегдашнее место за облачками, разбросанными по разным местам неба, будто пена, выплеснутая из бабьего корыта; по лбу сползал едкий пот, мелкими каплями падал на землю, растворялся там, чтобы подкрепить какую-нибудь крапиву и дать ей рост.
***
Китаец не выдержал первым — нахлобучил на грязный платок лист папоротника, вздернул над травой голову — похоже, посчитал, что этот прилипчивый русский уже растворился, — и был неправ, Калмыков плавно нажал на спусковой крючок карабина.
Звук у карабина бывает оглушающее громким, как у очень серьезного оружия, человека может сдуть даже ветром, приклад вновь больно лягнулся, и в то же мгновение с китайца слетела папортниковая ветвь, а он ткнулся лицом в землю.
Калмыков был доволен выстрелом, произнес удовлетворенно:
— Однако!
Осталось достать последнего. Калмыков выругал себя — слишком долго он сидит на одно месте, отполз на несколько метров в сторону, стараясь не задевать за низко растущие ветки, втянул тело в свободное пространство за густым кустом лимонника, осмотрел местность.
Четвертого хунхуза не было видно, и примет, что он никуда не утек, тоже не было. Неужели ушел? Это надо было проверить.
Птицы заголосили сильнее, на все лады; даже кукушка, которая в здешней тайге — гостья редкая, она в глухие места вообще старается не забираться, ей там неуютно и скучно, человека эта рябовато-серая птица тоже особо не привечает, словно боится сглаза, — вплела свой голос в общий хор и смолкла.
— Кукушка, скажи, сколько лет мне осталось жить? — шепотом, который он и сам не услышал, спросил подъесаул, замер на несколько мгновений, потом униженно попросил: — Не жмись, кукушка, выдай мне, что положено по норме. И сверх нормы… Не скупись, кукушка.
Хоть и не услышал Калмыков собственного шепота, а кукушка услышала, вскинулась где-то в густоте деревьев и выкрикнула громко, словно бы давясь собственным голосом, через силу:
— Ку-ку! — и тут же поперхнулась, смолкла.
Калмыков недоуменно сморщил губы:
— Ты чего, дура? Давай еще, давай! — Он вновь не услышал своего шепота. — Ну! Давай!
Кукушка молчала, упрямая. Калмыков ощутил, как внутри у него рождается раздражение, что-то хваткое, холодное начинает цеплять его за сердце, будто бы внутри поселился некий здоровенный паук, пробует сейчас живую плоть Калмыкова, впивается в нее зубами — то в одном месте надкусит, то в другом… Так ведь и сердце может остановиться.
— Ну, кукушка! Тебе что, жалко? Одного года мне мало. Добавь еще годков тридцать! Ты слышишь меня?
Кукушка слышала Калмыкова, но продолжала молчать.
Из-за макушек деревьев принесся тихий шелестящий ветер — словно бы с того света приволокся, пригнул макушки трав, разгреб спутавшиеся стебли шеломанника, растущего буйно, будто борода у сибирского кучера, медвежьих дудок и полыни — серой, густой, остро щекочущей ноздри своей горечью. Над полынью даже комары не вились — избегали ее писклявые. Станичные бабки считали, что от этой полыни даже нечистая сила в обморок хлопается, и прибивали на Троицу к дверям вместе с березовыми ветками и былками чертополоха; влетев в такой дом, нечистая сила по полу катается, а сделать ничего не может…
Пробежавшись по пади, ветер вернулся, сделал еще один облет владений и стих. Наступило время жары, из-под фуражки у Калмыкова мелким свинцовым просом посыпались капли пота.
— Ну, кукушка, подай свой голос еще раз, продли мне жизнь… Ну!
Кукушка продолжала молчать.
— Й-йэ-эх! — с досадой вздохнул Калмыков и, отвлекаясь от кукушки, подумал, что четвертый китаец все-таки благополучно уполз из пади. Вот только как он умудрился это сделать, как остался незамеченным? Калмыков продолжал лежать не шевелясь — обратился в камень, в дерево, стал частью этой тайги.
Сколько Калмыков ни бывал в