Марина Друбецкая - Девочка на шаре
— Какие странные фильмы нынче снимают. Вчера захожу в синема, а там очередь в кассу. Все в ажитации, будто к архиерею за благословением стоят. Что такое? Какой-то печальный комик, говорят. Кто таков? Из новых. Дай, думаю, взгляну. Гляжу. Вытворяет человек ерунду на экране. И сам-то — урод уродом, а публика от восторга заходится. Ну с публики что взять? Но самое интересное впереди. В конце — титр. «Ожогин и Ко». Знакомое, думаю, имя. И фирма, стало быть, до сих пор существует. Как же так, Саша?
Ожогин непроизвольно взглянул на Чардынина. Зарецкая впервые прилюдно назвала его по имени. Но Чардынин понял его взгляд как призыв к помощи и бросился спасать друга.
— Это все я, Нина Петровна, — забормотал он. — Моя идея. Это я уговорил Сашу, он не виноват!
— Ах, бросьте, Василий Петрович! — с досадой прервала его Зарецкая и даже отмахнулась. — Что вы бубните, как провинившийся гимназист! Не виноват! Простите, сделайте милость! Еще скажите — я больше не буду! Я вам что, классная дама?
— И правда, Вася, — сказал Ожогин. — Не надо. Я сам. — Он повернулся к Зарецкой. — Да, Нина, фирма существует. Никто ее не ликвидировал. Существует и будет заключать контракты. В конце концов, со своей долей прибыли я могу делать что угодно. Что касается печального комика, то общих денег мы с Васей не трогали, общими павильонами не пользовались. Съемки, считай, ничего почти не стоили. Так что можешь не волноваться.
Получилось жестко, и по лицу Зарецкой Ожогин понял, что она не только ошеломлена, обескуражена его жесткостью, но и оскорблена.
— При чем тут деньги, — прошептала она, судорожно сглотнув и не поднимая на него глаз.
Он взял ее руку, прикрыл сверху своей большой ладонью.
— Прости, Нина, — мягко сказал он. — Просто… Просто это была игра, риск. Мы же не знали, что получится. Вот я и решил тебя не втягивать. Подумай сама — если бы я ставил на рулетку, то брал бы тебя с собой в игорный дом? — Он попытался перевести разговор в шутку.
— Да, конечно, — тихо сказала она. — Я пойду. Устала. Спокойной ночи, Василий Петрович.
Ожогин глядел ей вслед, сердито жуя сигару. Он был недоволен собой. Не надо было так с ней, не надо. Вместе с тем он интуитивно понимал, что сегодня сделал очень важный шаг в сохранении себя — собственного самостоятельного «я», сильно поблекшего под неусыпным заботливым взором Зарецкой, проникающим во все уголки его жизни и личности. Он уже привык, сидя с ней по ночам у камина, рассказывать все, что происходило с ним не только физически, но и душевно. Привык следовать советам и даже чувствовал себя неуютно, если приходилось принимать решения без ее одобрения. Когда она бывала в поездках, то телефонировала несколько раз в день. Когда уезжал он, слала телеграммы. Она всегда знала, где он, с кем и что делает. Выходило, что она негласно получила от него лицензию на владение его телом и душой. История с Кторовым была единственной лазейкой из этого покорного, но не вполне добровольного плена. И, может быть, последней.
Ночью он пришел к ней во флигель, и она приняла его как обычно, не задавая вопросов. Но когда он уснул — это случалось редко, обычно он уходил спать к себе, — она долго оглаживала взглядом его лицо, словно прощалась с ним, и думала том, о чем задолго до нее — опытной, сильной, прожившей жизнь — в далекой Москве думала маленькая девочка Ленни. О том, что у него всегда будет своя жизнь, в которой ей не найдется места. И о том, что все ее надежды иллюзорны. Только в отличие от Ленни она не готова была это принять.
Глава 8
Бегство Ленни
Ленни открыла глаза и не сразу поняла, где находится. Пространство вокруг кровати было окружено белыми холщовыми занавесками, от которых исходил легкий запах эфира. Тупая боль отозвалась в плече, когда она попыталась приподняться, и Ленни вспомнила: театр, Станиславский, Неточка, дуло пистолета, выстрел, зрители, взлетевшие от удивления под купол цирка Муссури, карета «Скорой помощи», врач с кудрявой бородкой.
За окном настороженно покачивались клены, будто предупреждали: что-то еще будет, берегись… Захотелось глотнуть свежего воздуха, но кровать стояла слишком далеко — не дотянуться, а если встать, то не дойти. Ленни вздохнула и откинула голову на подушку. Голова болела, а тело казалось чужим. Волнами накатывало забытье. Легонько постучавшись, в комнату вошла медсестра, плотного телосложения дамочка с крупной бородавкой под носом, и с особым умилением посмотрела на больную.
— Как же, милая, они вас будут снимать? Эти бинты и бледность… Хотите, я дам вам помаду?
Ленни приподнялась на локте. О чем она? Зачем снимать? Сестра продолжала хлопотать: взбила подушку, расправила одеяло, переставила поближе букет с растерянными синими колокольчиками. Потом, порывшись в кармане накрахмаленного белого передника, вытащила тюбик помады и круглое зеркальце. Ленни качнула головой — совершенно ей не хотелось, чтобы на ее лице кто-то рисовал, — и вяло подняла руку: сама. Отражение в кружочке амальгамы ее удивило — серое, лишенное возраста лицо. Помада оказалась вульгарного алого цвета, но две тонкие обиженные линии пришлись очень даже кстати, а двумя мазками был наведен еще и румянец. Лукаво улыбнувшись, сестра исчезла.
За стеной — в коридоре — раздался шум, прогрохотала какая-то тележка, шаги, дверь распахнулась, и на пороге возник Эйсбар. С букетом островерхих гладиолусов в одной руке и бутылкой — в другой. Ленни натянула одеяло до глаз. Откуда он взялся? Она ошарашенно смотрела на него, не в силах произнести ни слова. Дочерна загорелый, с изменившимся цветом глаз — в синеву, — в белом льняном костюме — это в здешней-то грязи — и в сандалиях. Эйсбар между тем встречал въезжающий в палату деревянный столик, на котором высились подносы, поблескивали боками кувшины. Душисто запахло экзотическими фруктами, но взгляд Ленни опять уткнулся в его ступни — ногти на ногах первого режиссера империи были выкрашены в зеленый цвет.
— Поздравляю вас, милая Ленни, с первым выстрелом. Дай бог, не последний! — тостировал Эйсбар, открывая шампанское. Из ажурной вазы вдруг вылезла когтистая лапка и ухватилась за ножку бокала. — А-ту, брысь! — рявкнул Эйсбар, и лапка скрылась. — Вот вожу с собой обезьянью челядь: привык в Индии, а она то балует, то сбегает, — спокойно объяснил он, заботливо поправил подушку и поднес к губам Ленни запотевший бокал. Странное чувство — она не очень его узнавала, будто это не он, а заграничный актер в старомодном синематографическом гриме.
«Вы настоящий?» — хотела она спросить, но язык не ворочался, и сон размазывал очертания предметов.
Из бокала в нос кольнуло льдистой радостью. Ленни глубоко вздохнула: холодный глоток все поставит на свои места, но рука Эйсбара вдруг дернулась — на плечо ему скакнула мартышка, оскалила зубки, и содержимое бокала вылилось на простыню.
— Дуралей, отвали, — прикрикнул Эйсбар на тварь, но та уже исчезла под кроватью, а он подлил из бутылки шампанского, и снова уютно вспучилась пена. — Так вот, за выстрел. За бесповоротные действия! За непроницаемую стену, которая отделяет то, что было «до», от того, что «после»! За стену, которая отделяет тех, кто держит оружие, и тех, на кого направлено дуло! За…
Эйсбар говорил все быстрее, все сумрачнее. Ленни не удавалось следить за ходом его мыслей, Эйсбар будто доказывал что-то собеседнику, которого в больничной палате не было, но, верно, он только что с ним расстался. Озноб — и она стеснялась своего вида, удивлялась, что Эйсбар произносит тосты, а не целует ее, не нашептывает рассказы о волшебной пряной стране. И почему-то он уверен, что именно Ленни стреляла в Станиславского, хотя это не так, ведь стреляли — в нее. Из его бессвязной речи — себе в стаканчик он подливал из бутылки темного стекла резко пахнущую жидкость — следовало, что теперь их объединяет нечто, и это нечто — страшное, необратимое, заставляющее отвернуться от мира, от людей, и теперь придется всегда ходить с отвернувшимся лицом, упираясь взглядом в стены или даль, куда ветер гонит песочную пыль.
— Пожалуйста, тише. Просто подойдите… — зашептала она. Эйсбар замолчал, остановился — до этого он нервно расхаживал из угла в угол, странно подскакивал, меняя шаг, и почему-то походил на постаревшего Буратино.
— Господа, следуйте сюда! — раздался бодрый голос медицинской сестры: она весело дергала за шпингалеты, открывая широко дверь, а в комнату уже вносили кинокамеру и лампоид для освещения съемочной площадки. Оператор в клетчатом костюме и с франтоватыми усами кивнул Эйсбару, огляделся, прикидывая, как поставить кадр, взглянул на больную как на само собой разумеющуюся часть интерьера и принялся расставлять аппаратуру.
— Автомобиль со священником уже во дворе, — прощебетала сестра.
— Отлично! — воскликнул Эйсбар.