Евгений Салиас - Аракчеевский сынок
Шваньский, кисло улыбаясь, развел руками.
– Ну, убирайся. Я и без тебя найду, на ком испробовать.
Шваньский вышел, бережно затворил за собой дверь и, двигаясь в другой комнате ощупью в темноте, покачал головой и пробормотал:
– Сам на себе испробовал бы. Чего вернее? А то вишь я разыщи, я привези, да я же и пей всякую пакость.
– Какую пакость пить? – раздался голос в противоположных дверях.
Это был Копчик.
– Ах, это ты, Василий, – встрепенулся Шваньский. – Я так, про себя. Ты откуда?..
– Ездил по приказу, – резко отозвался Копчик.
– К кому?
– Вам-то что же… Дело поручено было.
И Копчик, пройдя мимо Шваньского, вошел к барину.
– Ну? – встретил его Шумский.
– Не могут быть. Хворают. Просят, если нужно, вас самих пожаловать.
– Что у него?..
– Грудь заложило, сказывали, – усмехнулся Васька. – А люди говорят, что у них одна ихняя барыня была днем и они очень шибко повздорили. Она в Петра Сергеевича шандалом пустила и ушибла их в лицо. Может, оттого и не едут.
– О-го… Рожу разбила.
– Да-с. На лбу синяк малость видать. Шишка.
– И здоровая?!.
– Средственная-с.
Шумский усмехнулся и, бросив трубку, снял халат и начал одеваться. Через несколько минут он был уже на улице и, взяв первого попавшегося навстречу извозчика, приказал ехать в Галерную.
XIV
Квашнин жил в небольшом домике в самом конце Галерной. Напрасно приятели убеждали его переехать ближе к Невскому или к казармам полка. Квашнин уверял, что ему жаль бросить квартиру ради очень порядочного садика, в котором он постоянно копался, ухаживая за цветами.
В действительности причины были совершенно другие, известные лишь немногим и хорошо известные Шумскому.
Преображенец Петр Сергеевич Квашнин был добрый, скромный, на вид простоватый, но очень неглупый малый, золотой человек, как товарищ, исполнительный и примерный офицер, любимец начальства, товарищей и солдат.
У Квашнина не было на свете ни единого врага, да и быть не могло при его мягкости во всем, как в слове и в движеньи, так и в поведении, в обращении со всеми.
Он был высокий, стройный и красивый блондин, на вид лет 25-ти, но, собственно, уже лет на десять старше Шуйского.
В личности Квашнина было два совершенно разных человека. Один был порядливый и усердный служака, первый на ученьи, смотрах и парадах, отличный фронтовик и хороший стрелок. Кроме того, он был «ученый» офицер, знавший как «Отче наш», такие книжки, как «Ротное ученье», писавший сам уже несколько лет маленькое сочинение под названьем «Значенье каре в бою, со времен Карла XII и до нашего времени». К этому сочинению товарищи его относились, однако, очень жестокосердно. Однажды на заглавном листе чисто переписанной рукописи Квашнин нашел заглавие зачеркнутым и надпись: «Злоключенья квашнинского каре от праотца Адама и до будущего пришествия Мессии».
Так как это сочинение писалось офицером уже лет шесть и конца писания он сам не предвидел, то добродушно сносил все шутки и прибаутки товарищей.
Но помимо службы, там, где кончался, так сказать, преображенец офицер и где начиналась частная жизнь молодого человека, – все было оригинально. Если по службе Квашнин копировал некоторых фронтовиков-солдафонов, вышедших в люди и даже в сановники шагистикой и ружейными приемами, то в частной жизни он не копировал никого. Если он, быть может, и начал с подражательства, то давно опередил и далеко оставил за собой оригинал и перестал быть копией с кого-либо.
Квашнин был, как его звали товарищи, «любовных дел мастером», но не таким, какие могли быть в царствование Екатерины Великой и не таким, которые могли явиться впоследствии в виде Печориных.
У Квашнина бывало за раз по три и по четыре «предмета», и все эти предметы чередовались быстро. Все свободное от службы время он посвящал поискам красивых женщин из какой бы то ни было среды, ухаживанью за ними и стараньям достигнуть цели, т. е. победить и вписать в число своих метресс. Не проходило недели, чтобы у Квашнина не появлялось новой знакомки, барыни, мещанки, горничной, русской, немки, шведки. Не проходило недели, чтоб он не разошелся с какой-либо прежней победой…
По вечерам он никого из товарищей к себе не пускал, так как вечера предназначались для его «подруг» и посвящались дамскому обществу… Часто случалось, и это особенно забавляло его, что у него случайно встречались соперницы, сами того не подозревая. Каждая в свою очередь считала себя предметом красивого преображенца, а собеседницу свою просто гостьей или родственницей офицера. Когда обман обнаруживался, случались шумные разговоры, бывали иногда и легкие стычки, в которых примирителю тоже доставалось.
Ближайшим товарищам Квашнина было хорошо известно одно сражение, происшедшее в квартире офицера с год назад. У Квашнина съехались, совершенно случайно, три «предмета» – ревельская белобрысая немочка, цыганка из Московского хора, гостившего в Петербурге, и соседка по квартире, молодая дьяконица… Квашнин сплоховал, гостьи поняли, что они все три не простые гостьи… Немочка осторожно спаслась бегством, но цыганка, шустрая и молодец на все руки, сочла долгом удовлетворить свое оскорбленное самолюбие, а дьяконица храбро встретила врага. И несмотря на красноречивые увещания Квашнина, произошло такое побоище, что пришлось после него ремонтировать квартиру, исправить мебель, стекла в рамах и купить новую чайную посуду…
Но главная беда – огласка – случилась по другой причине.
К довершению всех зол, дьяконица, ушедшая домой в плачевном виде, не сумела, или не смогла, скрыть от мужа этого своего несчастного вида и объяснила мужу все происшедшее с ней совершенно иначе. На другой же день отец дьякон отправился к командиру полка, обвиняя господина поручика Квашнина в том, что он встретил его жену на улице и, будучи не в трезвом виде, исколотил ее без всякого повода.
Разумеется, дело окончилось благополучно, так как Квашнину пришлось покаяться в истинной правде.
Главная характерная черта в похождениях этого Невского Дон-Жуана своего времени заключалась в том, что все его предметы не только ничего ему не стоили деньгами, но все бывали им же обложены податями и налогами.
У офицера не было почти никакого состояния, а денег бывало всегда довольно. Кроме того, почти все, что он имел в квартире, явилось и являлось в виде подарков и подношений «верному другу» от побежденной им прелестницы.
Не говоря уже об массе вышитых подушек, вязаных одеял, шитых туфель, трубок и кисетов, халатов, ермолок, галстуков, – все белье своеобразного Дон-Жуана никогда не бывало куплено, а всегда шилось «дорогими ручками». Счета портного и сапожника, равно магазин офицерских вещей, иногда и булочник, – все уплачивалось теми из жертв неотразимого покорителя сердец, у которых были средства. Наконец, даже квартира Квашнина уплачивалась домохозяйке-вдове сердечной привязанностью, а не деньгами.
В этом отношении Квашнин был лишь подражателем молодежи иной поры, боярской, времен Екатерины Великой. Тогда молоденькие и небогатые офицеры гвардии открыто хвастались существованьем на счет своих покровительниц. Это было в обычае. Теперь нравы изменились и хотя было еще почти то же, но уже несколько скрывалось от посторонних, если не от товарищей.
Разумеется, Квашнин ни разу не был ни влюблен, ни даже просто заинтересован кем-либо. Все это было или шалостью, ради забавы, или необходимостью, ради прямой выгоды.
Но одновременно, и уже с незапамятных времен, Квашнин носил на груди, не снимая и никогда не скрывая ни от кого, иногда надевая даже поверх халата, большой золотой медальон с черным эмальированным крестом.
В одной половине медальона были русые волосы, а в другой – акварельный портрет молодой женщины не очень красивой, но с «томным» взглядом.
Квашнин говорил друзьям серьезным голосом:
– Эта одна была для меня все!
И всегда сам подшучивая над всеми своими предметами, Квашнин насчет этого медальона шуток не любил, становился мрачен, глядел обиженно на неосторожного шутника и даже иногда прекращал за это знакомство.
– Шутите надо всем! Я и сам не прочь пошутить, – говорил он. – А «это» оставьте! Это другое совсем. «Оно» вот где!.. – показывал он на сердце. – Все это тут кровью написано… И теперь еще вспомнить тяжело. А говорить об этом еще тяжелее.
И случалось Квашнин изменялся в лице говоря «об ней». Товарищи смутно знали кой-что, знали, что «она» была полька, варшавянка, что она бежала от мужа, и кончила романически, – утопилась… И ежегодно аккуратно, 4-го мая, Квашнин ходил в церковь, заказывал обедню за упокой Марии, молился горячо и затем весь день проводил дома, никого не видя, кроме самых близких друзей.
Роковое квашнинское 4-е мая было известно не только в Преображенском полку, но и в других полках. Предполагали, конечно, все, что именно в этот день варшавянка Мария покончила свои счеты с жизнью. Сам же Квашнин об этом никогда ни единым словом не обмолвился.