Александр Савельев - Сын крестьянский
— Франческо Спинола! Покайся, вернись в лоно святейшей апостолической церкви!
Преступник, как обожженный, сделал резкое движение всем телом, поднял голову, звонко крикнул:
— Не желаю!
И опять поник в изнеможении. Толпа всколыхнулась, зашумела сильнее. Кто-то крикнул:
— Молодец!
Альгарди тихо сказал Ивану:
— Если бы Спинола покаялся, его тогда бы удавили, а потом сожгли. А теперь просто сожгут.
Иван содрогнулся, хотя и привычен был ко всяким ужасам. Инквизитору подали свиток, и он стал читать:
— Еретик и богоотступник Франческо Спинола богохульствовал, отрицал триединство божие. Он же многократно говорил, что власть нашего преславного дожа, богом освященная, неправая и что ее надлежит уничтожить. За такие против бога вездесущего и против дожа нашего великого еретические речи приговорили мы, святейшая инквизиция, богоотступника Спинолу к смерти.
И опять взмах крылом: инквизитор ударил преступника рукой по плечу. То был знак передачи его светским властям для казни. Подскочили ландскнехты в синей одежде, с алебардами и повлекли смертника под руки на площадь. Там возвышался столб с кольцом и лесенкой к нему, обложенный дровами, хворостом. Преступника втащили на лесенку, прикрепили железной цепью к кольцу у столба. Подошел человек в черной одежде, в маске; облил из ведра дрова смолой, зажег. Скоро пламя и дым охватили несчастного. «Благочестивые» люди — а таких нашлось достаточно — с усердием подбрасывали в огонь новые дрова. Мученик, уже невидимый от дыма, хриплым голосом изрыгал проклятия, стонал, замолк…
Около Ивана стояли две молоденькие девушки. Одна из них шептала другой:
— Беатриче, милая, смотри, смотри, вот пламя лижет ноги… вот загорелась одежда… Как страшно!
Девушки взвизгнули, но, как завороженные, упорно глядели на горящего мученика, а глазенки их блестели…
Потрясенный зрелищем, прерывисто дыша, с горящими от возмущения глазами, Иван увел своего спутника. Тот, сам расстроенный, огляделся кругом. Видя, что никто на них не обращает внимания, не подслушивает, тихо проговорил:
— Недавно, в 1600 году, «святые» отцы-инквизиторы сожгли на костре в Риме «еретика» Джордано Бруно. Он был истинный гуманист, великий ученый и философ.
— Да, мессерэ Альгарди, в вашей республике не очень-то легко стоять за истину.
Альгарди сумрачно ответил:
— За истину, друг мой, везде трудно стоять.
Они остановились у мраморной статуи пожилого худощавого мужчины с насмешливым, ядовитым выражением лица. Взор острый, пронзительный. Виден холодный, точный, наблюдательный ум.
Альгарди тихо говорил, но голос его дрожал от негодования:
— Это Никколо Макиавелли[17], из Флоренции. В своем сочинении «Государь» он учил: властелин может прибегать в политике к обману, вероломству, жестокостям, убийствам, лишь бы укрепить государство. Цель оправдывает средства. А подданные да повинуются и боятся государя. Страшный Цезарь Борджиа, пытавшийся объединить Италию, и был, по мнению Макиавелли, настоящим государем.
Альгарди замолк и, низко наклонив голову, тихо пошел дальше, за ним Иван.
— Сегодня нам везет на статуи! — воскликнул Альгарди, оторвавшись от глубокого раздумья. Они опять остановились у другой большой бронзовой статуи. Пожилой воин в доспехах, шлеме, с тяжелым мечом, гордо сидит на могучем коне. Лицо его надменно и беспощадно.
— Вот, Джованни, один из тех, на кого опираются правители Италии. Это — предводитель наемных солдат, кондотьер Каллеони. Он не дрогнет, если ему потребуется убить несколько тысяч людей. Творец этой статуи — Вероккио, художник, скульптор, учитель Леонардо да Винчи.
Иван Болотников, озаренный новой мыслью, с живостью ответил:
— Мессерэ Альгарди! Вы рассказываете про Макиавелли, Каллеони весьма поучительно и занятно. Можно подумать, что Макиавелли писал книгу свою, глядя на царей Руссии. Они всеми правдами и неправдами добиваются власти, а что люди бедствуют и гибнут — им и горя мало.
Так разговаривали венецианец и московит, находившие общий язык, общие мысли. Незаметно добрались до дома Альгарди.
— Зайдем, еще побеседуем, — предложил итальянец.
Разговаривая, вошли в его жилище.
Небольшая, веселая от солнечного света комната. Бросились в глаза книги и рукописи на полках. Иные из них Иван уже читал.
Альгарди со вздохом сел. Не мог забыть казнь… Лицо его было растерянно.
Иван, как уже не раз, пристально рассматривал на стене портрет старика, освещенный солнцем. Могучий лоб, густые брови, глубоко запавшие, пытливые и грустные глаза. Волнистые седые волосы, длинная борода.
— Леонардо да Винчи, — задумчиво произнес Иван.
Альгарди подошел с просветлевшим лицом.
— Великий старик… Принадлежит человечеству… Одинокий, непонятый… — Помолчав, заметил: — Он был вынужден продавать свой труд итальянским властителям, а те относились к нему свысока, насмешливо. Это он писал в одном трактате своем: «Слава — в руках труда». Это он мыслью жил на несколько веков вперед.
Иван слушал, переводя разгоревшиеся глаза с портрета на Альгарди, помрачнел. С яркостью необычайной предстала перед ним сегодняшняя казнь. Как зверь в клетке, зашагал он по комнате. Альгарди настороженно наблюдал за ним.
— Все одно и то же, одно и то же! Деспоты ваши итальянские над великим Леонардо да Винчи издевались, сегодня казнь инакодумающего, завтра новые злодеяния, ведомые и неведомые… Везде, всюду… Ненависть лютая подымается против властителей, богачей ваших, наших.
Несколько успокоившись, сказал:
— Простите, мессерэ! Я не в себе, я уйду…
Альгарди, видя состояние Ивана, удерживать его не стал.
Иван раз увидел, как во Дворец дожей ехало посольство из Московии. У него от радости забилось сердце. Впереди в роскошной гондоле следовал боярин властного вида, чернобородый, широкоплечий, в высокой горлатной шапке. На нем был синий атласный кафтан. За боярином следовала свита в богатых одеяниях, верхоконная и пешая. В трех гондолах везли подарки дожу…
Позже, на базаре, Иван разговорился с пожилым московитом из посольской свиты.
— Христом богом прошу — слово молви мне про святую Русь!
Тот удивленно взглянул на Ивана.
— Ты кто же? По облику — венецеец, а со мной ведешь речь по-нашему!
— На Руси я жил, отец, да не весело. Православный я, русский человек. Что у нас там деется, на Руси?
— Русь та же, да не та. Замутилась Русь… Своя своих не познаша. Ну, да много будешь знать, скоро состаришься, а ты вон какой молодой да ладный, — уклончиво шутливо ответил осторожный московит. — Езжай домой, сам узришь.
— Эх, кабы можно. Тоска грызет. Как вспомню… Березы родные, елки, сосенки… Жито колосится… Да что баять, тянет туда…
— Коли тянет, ну и езжай!
— Не можно мне: семья здесь!
— Тогда прощения просим!
Московит ушел. Долго смотрел ему вслед Болотников, одинокий, чужой среди шумной итальянской толпы.
Вечером Иван с замиранием сердца обратился к Веронике:
— Дорогая моя! Русь люблю! Родину свою! Поедем туда, дорогая!
Вероника в испуге всплеснула руками и побледнела:
— Что ты, что ты, Джованни! Разве это возможно? Уехать от нашего солнца к вашим морозам! Замерзнем мы там с Пьетро. Нельзя, нельзя, милый!
И жена прижалась к своему загрустившему Джованни. Утром Вероника открыла окно. Из сада ворвался запах цветов.
— Видишь, Джованни, как здесь хорошо! А ты, мио каро, дурной! Любил бы меня, не думал бы о своем суровом, печальном крае. Брось мысли о Московии. Вдыхай запах этих цветов… Люби меня, мио каро!
Иван молчал. Думал: «Разве можно мне родную Русь забыть? Как она того не разумеет?»
Неспокоен был Иван, чувствовал: что-то должно произойти. Все о Руси думал, ходил мрачный.
Он поднялся на рассвете. Ночь была душной. Занимался жаркий день. Он окатил себя, как бывало юношей в Телятевке, ушатом холодной воды из колодца.
Иван стоял у порога своей «венецейской избы». Ворот его белой рубахи был расстегнут, и виднелась богатырская грудь. Он стоял необутый, широко расставив ноги, и глядел на восток, где еще не поднялось солнце.
Иван провел ночь почти без сна — терзали мысли. Не оставляли они его в эти дни. И сейчас он думал все о том же, о том же…
«Как московит из посольства сказывал? Русь та же, да не та. Замутилось в ней, своя своих не познаша… Что там могло приключиться? Про что утаил хитрец тот, посольский служилый человек? Может ли то быть, чтоб мужик иль работный человек к тем делам непричастен был? Кому же, как не им, смуту творить? За долю свою вставать? Что, ежели супротив бояр, дворян да челяди ихней, Остолопа вроде, мужик дубину поднял? Ежели древние богатыри наши вернулись на святую Русь — Илья Муромец, ратай Микула Селянинович, да на всю нечисть, на все горе-злосчастье свою палицу занесли? А я как же? Ратный человек, казак донской, вдали хорониться стану?! Все премудрости воинские постиг я: мудрость казачьего боя — донского и запорожского, мудрость боя татарского и турецкого… Ристалища и стрельбы ногайские познал… Венецейские премудрости постиг и хитрости ума еллинские… На тверди земной воевал да море-океан изведал… Бог грамотой благословил — и кириллицей и письмом латынян. И книги великого разума осиливать сподобился… А я-то? В этакую годину у подола бабьего обретаюсь? Рыбешкой да цветиками тешусь в Венецее… Тьфу, пропади ты, душа холопья! Поганец! Поганец я! Мразь я, а не казак! Нет! Тому боле не бывать! Да сгинь-пропади она, жизнь моя венецейская, покойная…»