Владимир Короткевич - Колосья под серпом твоим
Голос матери, в котором, как всегда, звучат беспомощные интонации. Она спрашивает графа что-то о переводе в Вильню… Граф сдержанно смеется.
– Мне хорошо в вашем доме… Рыцарство пришло в упадок. Мы с вами как деревья на вырубке. Их оставили случайно рядом, и они радуются этому. Чего еще требовать от жизни? Надеюсь, ваш молодой князь будет таким же, как вы.
– Я надеюсь, что он будет лучше нас, – строго отвечает отец.
Их не может слышать никто. Не слышал бы их и Алесь, если б не его исключительный слух, о котором они не знают.
…Идёт целая компания: полный седой человек в безукоризненном фраке, старуха в черных кружевах и юноша года на два старше Алеся.
– Граф Никита Ходанский!… Графиня Альжбета Ходанская… Граф Илья Ходанский.
У старого графа любезное, снисходительное, выработанное годами выражение на полном, синем от бритья лице, – такое ни к чему не обязывающее выражение можно видеть на старых портретах. Румяные губы заученно улыбаются, – даже ямочка амура на одной щеке. Видимо, был в свое время селадон, знал себе цену.
Если спросить о таких, доброжелательный человек только и скажет: "Il a de l'esprit [33]", – потому что больше в заслугу им поставить нечего.
Графиня поблекшая, с припухшими глазами. Сразу видно, что злая плакса. Алесь слыхал и про нее, дворня рассказывала. Говорили, что с людьми капризная, потому что всю жизнь оплакивает первенца, который умер совсем маленьким.
Зато Илья Ходанский ничего себе, этакий зверек: подвижной, ловкий, озорной. Глаза синие и глуповатые, как у котенка, волосы золотистые. Такому только голубей гонять.
Здороваются, проходят к родителям… Забавно было б сейчас удрать с этим Ильей и Мстиславом куда-нибудь в лес. Вот поискали б!
– Пан Таркайло! Панский брат Тодор Таркайло!
Эти были еще более странные. Оба в добротных, на сто лет, сюртуках серого цвета, оба хмурые, пышноусые, они чем-то напоминали комичных шляхтичей с картины "Битва под Оршей". Точнее, напоминали бы, если б хоть у одного из них было в глазах добродушие.
Настороженные серые глаза, жесткий прикус губ. Старший, Иван, жирный и круглый, тот еще силится улыбаться краешком губ, но Тодор, худой, сгорбленный, смотрит подозрительно и холодно.
Стоя рядом, они напоминали число "20". Число "20" in tiocchi [34], которое медленно двигалось к двери в дом.
…Отец смотрел на них. Потом перевёл взгляд на спину сына. Она была слишком выразительна, эта спина. И потому он улыбнулся и отыскал глазами молодого Маевского.
– Мстислав, иди к Алесю… Постой с ним немного, сынок… Теперь уже недолго.
Алесю сразу стало легче, когда он услышал шаги Мстислава, а потом ощутил прикосновение его руки. Теперь они стояли рядом. А со ступенек, ведущих на террасу, плыл и плыл навстречу им и обтекая их пестрый людской поток, в котором уже трудно было различать лица.
– Оставь, – сказал Маевский. – Ты улыбайся, а они пусть себе идут. Chacun Son metier. [35] С чего это тебе выходить из себя да ножкой шаркать? А propos de vielles ganaches? [36]
Глаза Мстислава смеялись.
– Такая госпожа, как добросердечие, сегодня пока что n'a point paru [37]… Даже признала лишним de faire de presence ici. [38]Нечего ей тут делать.
– Слушай, – тихо спросил Алесь, – почему это все они здесь говорят не так?
– Прикидываются все… Строят из себя более достойных, чем есть на самом деле.
– Нет, я не в этом смысле. Слышишь французский язык… Он заглушает все. Наверно, потому, что очень красивый. Но они ведь не французы, эти Ходанские и другие. А вот звучит польский. Довольно сильный поток. А вот русский… И никто пока что слова не произнес на мужицком, кроме тебя…
– А мне все равно… Отца у меня нет. Мать все время на водах, больная. Никто не заставляет.
– …Да еще Басак старый и родители, когда говорят со мной, так говорят по-мужицки. В чем тут дело?
– А разве это язык князя? – улыбается Мстислав. – Это, брат, так… Мужики говорят потому, что их никто не учил. Разве их язык сравнишь с французским? Он беден и груб.
– Пожалуй, что и так, – сказал Алесь. – Однако же почему паны не стыдятся разговаривать на этом грубом языке, когда приказывают мужикам: "Дашлi сёння сыноў з крыгай. Паны юшку будуць есцi, дык, можа, якая рыбiна ўблытаецца"? [39] И тут уж не стыдятся таких грубых слов, как "крыга", "ублытаецца". Что-то здесь неладно. Тебе что, тоже не нравится?
– Мне нравится, – после длинной паузы сказал Мстислав. – Мне даже кажется он мягким, только их ухо не слышит… Здесь, понимаешь, что-то вроде пения рогов на псовой охоте. Итальянец от него уши закроет, это для него как Бетховен после Беллини, а между тем нет для уха настоящего охотника музыки более сладкой, чем эта.
Помолчал.
– Только… не нашего ума это дело. Потом додумаю.
В этот момент на круг почета въехала старинная карета шестериком и остановилась перед террасой.
– Ошибся, – глаза Мстислава смеялись, – появилось наконец и добросердечие. Вот, брат, веселья будет!
Лакей объявил каким-то особенно звонким голосом:
– Их высокородие пани Надежда Клейна с дочерью.
Саженного роста лакей соскочил с запяток и с лязгом откинул подножку, распахнул дверцу.
– Проше…
В карете что-то шевелилось, не желая вылезать.
Второй лакей успел за это время приподнять тормоз (госпожа, видимо, все время приказывала держать его на колесе, боясь быстрой езды) и снял с головного коня мальчика-форейтора, у которого онемели ноги, а из кареты все еще никто не выходил.
– Сейчас будет смеху, – повторил Мстислав.
Наконец из кареты послышалось ворчание. Потом кто-то передал на руки первому лакею моську, очень жирную и оплывшую, но – удивительно – совсем не противную. Потом еще одну. Лакей напрасно пробовал прижать их к груди одной рукой, чтоб подать другую кому-то, кто сидел внутри.
– Собакам неудобно, – проскрипело из кареты ворчливое старческое контральто. – Держи Кадушку лучше, дурень безмозглый. А Виолетту отпусти… Ты что, не видишь, что она по нужде хочет?… Да не суй ты мне свою руку. Что мне, сто лет?
Снова чудеса: мимо Алеся к ступенькам поспешил отец. Весело подмигнул сыну. Сбежал вниз и, подойдя к дверце, галантно подставил руку.
– И ты еще здесь, батенька… Авось не рассыплюсь.
И тут наконец из кареты показалась и стала медленно спускаться вниз пожилая женщина, такая необычная, что Алесь глаза вытаращил.
На старухе было платье коричневого цвета, с кружевами, такое широкое, что вся ее низенькая фигура казалась похожей на небольшой стожок сена. На седых буклях неприступно возвышался белоснежный чепец. Лицо старухи под этим чепцом казалось пергаментно-коричневым. Однако этот темный цвет не был безжизненным, слишком уж здоровый бурый румянец выступал на щеках.
– Ну-ка, – прозвучало контральто, – давай поцелуемся, что ли… Постарел ты, лоботряс, постарел… Покой появился в глазах.
– Какой тут покой! – улыбнулся отец.
– Я не говорю, что полный покой. Просто больше, чем надо, его стало. А молодчина был. Помнишь, как покойника мужа из воды выхватил? Зух был, зух.
Она взглянула на лакея с иронической улыбкой, потому что тот растерянно смотрел на Виолетту, видимо не зная, что ему теперь делать. Виолетта лежала, растопырив все четыре лапы.
– Возьми ее. Отдай Янке. Пусть лежит в карете, если переела. Удержаться не могла, требуха жадная… А сам иди в людскую, выпей…
Вопросительно взглянула на отца:
– Надеюсь, не поскупился ты на водку для людей?
– Не поскупился.
– Ну-ну! Когда профинтишь богатство, приходи ко мне. Хлигерь отведу тебе и собакам твоим.
И позвала, повернувшись к карете:
– Вылезай, Ядзя. Не бойся, не обидят.
Второй лакей достал из кареты маленькую и изящную, как кукла, девочку лет девяти. Девочка была в голубом шелковом платье, высоко, почти под мышками, перехваченном тоненьким пояском. Пепельные воздушные волосы ее были причесаны на греческий манер.
– Вот мученица малaя, – сказал Мстислав.
Алесь не смеялся. Клейна не казалась ему смешной. Больно уж хорошо, протяжно, совсем по-мужицки, говорила она. И было в ее языке то, чего не бывает у городских жителей: законченная мелодичность каждого предложения, присущая мужицкому языку. Как вдох и выдох. Сколько набрала воздуха в грудь, столько и отдала, пропела щедро, не оставив себе ни капельки, чтобы вымолвить еще одно слово.
А маленькая Ядвига и вообще растрогала его. Словно куколка. И огромные синие глаза смотрят с такой невинностью и добротой.
А старуха уже жаловалась отцу:
– Что это за время настало! Что уж за долюшка такая лихая… последняя! Шлях камнем вымостили ироды эти. Грохочет и грохочет под колесами. Раньше-то как хорошо было! Пыль мягонькая, что твой одуванчик, рессор тебе этих никаких. А теперь! И булыжная мостовая, и рессоры. Будто камнями меня всю дорогу били, как святого первомученика Стафана, пускай ему бог отплатит за все добром… Рессор напридумывали… Это даже хуже, чем корабль, на котором к мужу на Кавказ ехала, – так укачивало. Видно, последняя година наша настает. Мудрят люди!