Константин Седых - Даурия
– Какая тут, к лешему, охота! – сказал Северьян.
Никула почесал накусанную комарами переносицу и похвастал:
– А я вот ружье с собой взял. Я тут живо косулю добуду. Подошедший к огнищу Петрован Тонких показал в улыбке широкие зубы:
– Посмотрим, посмотрим…
– И смотреть нечего, – загорячился Никула, – солонцов тут вон сколько. А на солонцах косуля испокон веков водится. Да ежели ты хочешь знать, так я тут в прошлом году гурана подшиб. Здоровенный козел был, чистоганом три пуда вытянул.
Петрован снова расплылся в ехидной улыбке.
– Гляди ты, выходит, чуть не с борова.
– А ты как же думал? Ведь ежели…
– Будет, будет, – отмахнулся, как от мошкары, Петрован. – Рассказал бы лучше, что дома нового.
– Какие там новости! Все по-старому. Только вот с девками сладу не стало. Каждый вечер с кадровцами, шилохвостки паршивые, хороводятся. Не успеют коров подоить, как начинают наряжаться. Прямо стыд и срам. Я уж свою Агапку волосяными вожжами уму-разуму наставлял, чтоб не шаталась по игрищам. Ведь эти кадровцы настоящие кобели, не успеешь глазом моргнуть, как они из девки бабу сделают. А куда ее потом такую денешь?.. Хоть на дрова руби, хоть с кашей ешь, – закончил он под смех.
На закате Матвей отправил Данилку домой за харчами. Данилка только этого и ждал. Он живо собрался и размашистой рысью погнал по грязной дороге коня, чтобы успеть побывать на игрище. Заботило его только одно – соберутся ли после такого дождя на лужок девки. Ведь на улицах, гляди, не пройдешь, не проедешь. Перед отъездом отозвал он Романа в сторону, спросил, не передать ли от него поклон Дашутке. Роман, ломая в руках таловый прутик, велел сказать ей, что если крутит она там с каким-либо кадровцем, то пусть на себя пеняет. Обещал Данилка его поручение исполнить в точности.
А разошедшийся Никула, завидев стоявшего поодаль Гордея Меньшагина, белобрысого, туповатого парня, сорвал с головы шапку и раскланялся с ним:
– Мое почтение, жених.
Был знаменит этот Гордей тем, что, задумав жениться, не мог найти невесты. Три года зимой и летом ездили они с матерью по всей Орловской станице, по всем тринадцати ее поселкам в поисках подходящей девушки. В Золотоношском какие-то сорванцы заманили Гордея с вечерки на ключи и выкупали в проруби, в Байкинском – просто оттузили как следует, а в Солонечном самого жениха не тронули, зато у обоих Гордеевых коней отрезали под самые репицы хвосты. Одним словом, парень невесты так и не нашел.
«Подходящие» девушки, каких искала Гордеева мать, встречались часто, зато не подходил им курносый и веснушчатый простофиля Гордей. После каждого такого сватовства мать напивалась с горя пьяной, жестоко избивала неудачника сына.
– Что, не подыскал еще невесту? – раскуривая трубку, обратился Никула к Гордею.
– Нет, – отозвался парень, – а что?
Никула возликовал.
– Ты думаешь, я тебя зря спрашиваю?
– Да я вовсе ничего не думаю.
– То-то… А я, может, помочь тебе решил. Подходи поближе да слушай, что я тебе сказывать буду.
– Иди, иди… – толкнули упиравшегося Гордея ребята, предвкушая потеху.
Гордей подошел, утирая рукавом рубахи обильно выступившую на лице испарину.
– Ну, так вот, слушай, – продолжал Никула, – научил меня недавно один верный человек яицкого происхождения присушливому слову. Такое, паря, это слово, что скажи его как следует, так любая девка, что ни есть краля, зараз твоей будет. Присохнет к тебе, как банный лист.
Простоватый парень от удивления рот разинул.
– Ага, понимаешь, значит! – воскликнул Никула и похлопал Гордея по плечу. – Ежели хочешь, так нынче на вечерней заре-зарнице и займемся мы с тобой. Только даром в этаком деле я и рукой не пошевелю. Ежели выставишь мне в Ильин день бутылку монопольской, – тогда пожалуйста. Значит, заметано?.. Тогда давай начинать будем.
Никула поднялся на ноги, повернулся на запад, где по краям кучевых облаков играл еще багрянец запоздалой зари, и сказал:
– Пойдем, паря, – и он увел Гордея за зимовья, на невысокий взлобок, на котором смутно угадывался сложенный из камней маяк. Он поставил Гордея на колени лицом к заре и заставил повторять за собой громким голосом, чтобы слышали у зимовьев:
– Ложусь помолясь, встану благословясь, умываюсь не водою, а божьей росою, утираюсь белым полотном, иду от двери к двери, становлюсь среди двора широкого, горючим камнем мощенного. Ночи вы мои, ночи темные, зори вы мои белые, собирайтесь, зореньки, в один суглан. Подумайте, как тошно и грустно ворону на сухом дубу сидеть без рук, без ног, без своих костей, так было бы тошно рабе Лукерье…
– Василисе, дядя Никула, – перебил Гордей.
– Ну, об этом надо было раньше говорить. Теперь поздно. Да и чем Василиса лучше Лукерьи? Дальше вот повторяй. На море, на окияне, на острове Буяне лежит бел-горюч камень, на этом камне стоит изба, в этой избе лежит доска, на этой доске мечется тоска. Пойду к доске, скажу тоске: што ты, тоска, мечешься, што ты кидаешься? Как мне не кидаться? Как мне не бросаться? Куда мне деваться? Соберись, тоска, со всего вольного белого света, бросься в рабу… Как ее звать-то, Гордей?
– Марфа.
– Ой, паря, путаешь чего-то… Однако, ты Василису велел поминать?
– А я передумал. Марфа-то у Сафьянниковых лучше.
– Ишь ты, куда метишь. К самому, значит, Семен Семенычу? Ловкий ты какой. Ну, что ж с тобой делать? Раз Марфа, так Марфа… Говори дальше… Бросься в рабу Марфу и затоскуй и загорюй о рабе божьем Гордее и денно и полуденно, полуночно и часно, и получасно, ежеминутно, полуминутно и на еде-то не заедала бы и на пойле не запивала бы, во сне бы видела; ела – не заела, пила бы – не запила, спала бы – не засыпала; вся бы кровь в ней выгорела, ретивое сердце выболело, на лом выломало о рабе Гордее. Аминь.
У зимовья в это время хохотали до упаду. Наиболее смешливые, не вытерпев, ничком валились на траву. Никула вернулся от маяка героем. Еще не доходя, весело спросил у ребятишек:
– Ну, орлы, слышали, как девок присушивают?
– Ты бы еще от грыжи заговор прочитал.
– Дайте срок, и от грыжи услышите. Сегодня поздно. Покурю вот, да и на боковую.
У огнища Никулу встретил выговором Северьян:
– Зря, однако, ты связался с парнем. Он ведь, бедняга, все за правду принимает. Как бы он того… не рехнулся от таких шуток.
– Нашел хуже себя человека и измывается, – поддержал Северьяна Петрован. – За такие дела пороть надо, снять штаны и всыпать.
Никула сразу присмирел. Он уселся на камень, выхватил из огнища уголек, повалял его с руки на руку, раскуривая трубку, и замолчал. Петрован сказал ему:
– Давно бы так. Молчание-то, брат, золото. Молчи, может статься, умнее будешь. Да и на языке мозоли заживут.
– Вот тебе раз! Уж и пошутить нельзя, – виновато посмеивался Никула.
XV
В знойном небе ни облачка. Радует глаз бездонная синева его, опрокинутая над сопками и падями, над пашнями и дремучим лесом. Утренние просторы земли повиты тончайшим шелковьем лазурного пара, и сверкает земля горячими красками, каких не выдумает ни один художник. Никогда не передаст он того, как тянется к солнцу на мшистом утесе горная астра – золотой огонек в жемчужной оправе, как светится алым рубином подгрудок птахи, распевающей на молодой березке, как струится стеклянной рябью воздух в ясное утро после дождя.
Роман и Ганька пашут. Неугомонно трещат кузнечики в разогретых травах, на багряных лилиях суетятся работяги-пчелы, белогрудые галки важно прохаживаются по пахоте, собирая червей и личинок, пестрыми крошечными флажками реют бабочки, серой сеткой висит над пашней мошкара.
Легко и проворно ступает Роман за чапыгами, громко покрикивает на быков. На поворотах он ловко выбрасывает из борозды тяжелый плуг и с хозяйской гордостью любуется на зеркальную шабалу, – только у искусного пахаря она сияет лебединым крылом.
Ганькину спину ласково пригревает солнце. Мутит его голову дрема. Веки слипаются, как склеенные тягучим медом.
Ганька крепится, пробует петь, считает камни на меже и галок, вприпрыжку расхаживающих по бороздам. Но ничто не помогает. И вот он клюнул носом, склонился на луку седла. Из рук его падают поводья. А старый хитрюга Сивач только этого и ждал. Он выходит из борозды, жадно щиплет, звеня удилами, сочный пырей, вымахавший с Ганькин рост. За Сивачом выходят из борозды быки. Плуг начинает скользить, вывертывается. Борозда получается с огрехами.
– Ганька, змея укусит!
Пуще всего на свете Ганька боится змей. В прошлом году в огороде, когда он лакомился гороховыми стручками, ужалила его змея в босую ногу. Нога распухла, как полено. Целый месяц ее лечили припарками. И сейчас перепуганный парнишка еще во сне шарахается в сторону и начинает валиться с седла, просыпаясь на лету. Мягко шмякнувшись в рыхлую, теплую землю, он вскакивает на ноги. Перемазанный землей, смущенный, сердито хватает Сивача за поводья и пробует взобраться в седло. Горькие и светлые кипят на его ресницах слезинки, сережка бурьяна висит в волосах над ухом.