Наталья Нестерова - Возвращение
— С происхождением названий улиц имени Карла Либкнехта и Большевиков все понятно. Но скажите мне, откуда берутся названия деревень вроде Грязи или Ванюкино, или Тюрьма? У нас… то есть, скажем, в Сибири, подобного издевательства не встречается. А в российских областях — навалом.
— Да, действительно, — Матвей Ильич изо всех сил старался придать себе достойный вид, выказать ученость или хотя бы передвигаться без вихляния и прискоков. — Трудно представить, что аборигены назовут свое селение неблагозвучно.
— Хотите, я вам расскажу, как сами люди, в вашей терминологии — аборигены — объясняют этот феномент?
— Феномен.
— Что?
— Следует произносить — феномен.
— Да? Спасибо! — искренне поблагодарила Нюраня и впервые посмотрела на него с уважением. Мужчина, который исправляет твою речь в ущерб страстному желанию понравиться, есть человек, который повышает твою культуру и образованность, сознает, что они для тебя важнее, чем потребность нравиться всем и каждому. — Рассказывать или нет?
— Обязательно! — пылко воскликнул Матвей Ильич, споткнувшийся так, что не подхвати его Нюраня, пропахал бы носом землю.
— Однажды я принимала роды в сельце под названием Дураки. Представляете? По соседним областям в составе санпросветотряда ездила и читала лекции бабам «по женским болям», как они называли гигиену половой жизни. И вот во время одной лекции в клуб врываются три мужика: «У вас тут, грят, знащая акушерка? А в Дураках баба разродиться не может. Всего пять верст отсель. Которая акушерка? Хватай ее, робяты!» Это были муж и братья роженицы, умыкнувшие меня. Опускаю подробности. Роды прошли благополучно. Когда пили чай, я оборвала триста двадцать пятое извинение и спросила, почему их селение называется Дураки, хотя живут здесь, судя по повадкам, отнюдь не недоумки? Ответил отец… или свекор роженицы — не помню. По его словам, село имело другое имя, но много-много лет назад, в петровские времена приезжали переписчики с бумагами и картами, на которые наносились селения. Переписчикам в грязь и распутицу не хотелось переться на противоположный берег реки или, второй вариант версии, река разлилась, и переправиться через нее не было возможности. Картографы спросили местных: «А там что? Как селение называется?» И местные, у которых деревня благозвучно называется Малиновка, божились: «Дураки. Истинный крест! Так величаются». Усталые географы-картографы рисуют на карте кружочек и пишут «Дураки». Вот такая народная тропа…
— Топонимика, — Матвей Ильич был уже почти молодцом, взял себя в руки (стиснутые перед грудью, как у борца в смешных соревнованиях под названием бокс) и не заплетался ногами. — Я всегда считал и продолжаю считать, что еврейский юмор уникален, в нем множество оттенков и многозначности. С другой стороны, нельзя отрицать, что юмор русских жестче, циничнее, но не улетучивается, как еврейский, а увековечивается. Евреи постоянно смеются сами над собой, анекдоты про хитрых евреев, выигравших в словесных поединках или в финансово-имущественных спорах, я предполагаю, сочинены не русскими, а самими…
Нюраня сначала слушала его с интересом, а потом потеряла мысль.
Они шли по улице. Приближались к женщине, стоящей на тротуаре, задравшей голову возле многоквартирного дома.
— Цыля! Цыля! — звала женщина. — Иде Софка? Цыля, иде Софка?
На втором этаже распахнулось окно, из него высунулась другая женщина, очень полная, ей пришлось перевалить огромную грудь через подоконник:
— Так орешь, разбудила-таки дядю Изю, он пятый год под себя лежит. На чердаке Софка вешается, во дво́ре пыльно.
Полученная информация нисколько не испугала женщину на тротуаре, она продолжила диалог с грудастой собеседницей, а Нюраня застыла и уставилась на Матвея Ильича с испугом. Женщины говорили на русском, перевирая каждое слово или приставляя к нему частицу «-таки» — трещали пулеметно, ничего не понятно.
Матвей Ильич на идише (гортанное квохтанье, напоминающее немецкий язык) задал вопрос женщине в окне, получил ответ, что-то осуждающее сказал женщине на тротуаре. Обе нечто извиняющее пролаяли. Окно захлопнулось, женщина перед ними быстро засеменила вперед по мостовой.
— Все в порядке, — Матвей Ильич легонько коснулся плеча Нюрани, подтолкнул, принуждая к движению.
— Женщина вешается? Петлю на шею? — Нюраня упиралась, не сходила с места.
— Нет! Что вы! Софка вешает выстиранное белье на чердаке, потому что во дворе летает пыль.
Одноэтажный кирпичный дом Гильманов стоял на углу тех самых улиц Либкнехта и Большевиков, почти вплотную к тротуару, без привычного русскому глазу палисадника.
Доктор Гильман обрадовался Нюране словно любимой родственнице, стал покрикивать на домочадцев, чтобы скоренько накрывали на стол, сетовал на скудость угощения. Жена и дочь Гильмана, когда Нюраня завела речь о необходимости уезжать из Курска, смотрели на нее с надеждой — они были за эвакуацию. Но сам Гильман решительно воспротивился. Он говорил о том, что в Первую мировую войну три года пробыл в плену у немцев, и за еврейскую национальность его никто не притеснял. Он в совершенстве знает немецкий язык и поможет оставшимся евреям (всем уехать нереально) объясняться с оккупантами. Его точку зрения разделяет и доктор Шендельс, еще до революции учившийся в Германии и считающий немцев цивилизованным народом, не способным убивать мирных людей только за то, что они евреи.
Доктор Шендельс тут же присутствовал. Такой же старик, только не вертлявый и энергичный, как Гильман, а спокойный, даже величественный, как персонаж портрета ученого. Такими портретами были завешены стены аудиторий в мединституте. За весь вечер Шендельс не проронил ни слова, за него, от его лица, говорил Гильман. Нюраня не сразу поняла, что Шендельс перенес инсульт мозга, правая часть тела у него парализована, и речь, очевидно, нарушена, хотя глаза оставались трезвыми и мудрыми.
«Не доедут эти старики, — думала она, — в холодном товарняке, на нарах. Да и на телеге, которую немилосердно трясет на осенних дорогах, вязнет в непролазной грязи, далеко не уедут».
Единственное, чего ей удалось добиться: убедить Гильмана и, опосредованно, Шендельса — отправить в эвакуацию дочерей и внуков. Сыновья и зятья стариков сражались на фронте с первых дней Войны.
— Разговор на эту тему окончен! — припечатал ладошкой Гильман по столу.
Похожий на лукаво-улыбчивого святого со старой рождественской открытки, Гильман произнес эти слова негромко, но с металлом в голосе. И сразу стало понятно, что за внешностью доброго дядюшки кроется железная воля.
А дальнейший вечер — отдохновение, которого Нюраня давно не знала. Гильман за себя и за Шендельса рассказывал потешные истории из врачебной практики. Нюраня смеялась так, что несколько раз припечаталась лбом к тарелке. Она в детстве и юности была хохотушкой, если заведется, пальчик покажи — помирает от смеха. И плакала, и смеялась — от души. Потом взрывы эмоций ушли, судьба сложилась так, что не до взрывов.
Но тогда, в уютной гостиной Гильманов, с плотно задернутыми бархатными шторами на окнах (светомаскировка), с большой керосиновой лампой под роскошным стеклянным, в морозных узорах, плафоном, стоящей в центре стола, у Нюрани словно распечатали замурованные остатки детской непосредственности. И Нюраня была не единственной, кого тот вечер отшвырнул в прошлое — беззаботное и веселое. Лица жены и дочери Гильмана до того как невидимой пленкой покрытые, застывшие в тревоге, расслабились, пленка исчезла, и женщины, наверняка слышавшие эти байки не раз, смеялись, мелко и радостно кудахча.
Жена Гильмана периодически просила:
— Только без натурализма, пожалуйста!
Врачебный юмор не бывает без натурализма и насмешливого цинизма.
— Про Ару могу я рассказать? — с петушиным задором спрашивал Гильман жену. — Шендельс, ты помнишь-таки эту свою пациентку?
Шендельс кивал и криво улыбался правой половиной лица, левая у него была неподвижна.
— Значит, доктор Шендельс заподозрил у Ары сахарную болезнь. Велел принести утреннюю мочу в чистой баночке. Ара на следующий день приходит, баночку приносит. Делает Шендельс анализ — нет в моче сахара! Все симптомы налицо, а сахара нет! Шендельс в недоумении, но честно Аре объявляет результаты исследования. Эта дура радостно кивает: «Я всегда знала, что Лейба здоров как бык, а только прикидывается». — «Какой Лейба?» — «Мой супруг». — «Ты что же? Его ссаки притащила?» — «А я могла в баночку попасть? Я вам не ворошиловский стрелок, чтобы струйкой не промазать. А у Лейбы крантик хоть и сморщенный, да точно в горлышко скляночки вошел».
Они засиделись поздно, не хотелось расставаться, нарушать атмосферу бездумного, довоенного благоденствия. Большие напольные шкафообразные часы пробили одиннадцать вечера, комендантский час давно наступил. Почему-то ранее боя этих часов не слышали. Хозяева всполошились, стали предлагать заночевать у них («есть пэрины пушинка к пушинке, вы будете-таки отдыхать как прынцесса»), Нюраня разводила руками: муж волнуется, телефон ведь работает. Позвонила Емельяну, он действительно сильно нервничал. Объяснила, куда за ней можно приехать, но если сложно, то она тут переночует, а завтра сразу на работу. Емельян процедил как отхаркнул: «Сейчас буду!» — и возможность понежиться на царских перинах отпала, как и возможность позавтракать утром в кругу милых людей.