А. Сахаров (редактор) - Петр III
– Ваше величество, причалим! Ослушники тотчас падут к вашим ногам!
Государь молчал. «Неужели он решит последовать коварному совету?» – думал я.
– А ведь Гудович прав, – вмешался старый Миних, которому, верно, не терпелось поскорее добраться до постели, ведь шёл уже третий час ночи. – Когда уже бесполезна логика, следует вовсе не считаться с нею. К чёрту предосторожности! Смелость и ещё раз смелость! Спустим лодку и подойдём к берегу втроём.
– Что за безрассудные советы вы подаёте его величеству? – возмутилась графиня Воронцова. – Или у вас отшибло от страха последний ум?
– Полно, голубушка, – поправил её государь, – ты сама, видно, изрядно переволновалась, коли не выбираешь выражений!
– Хозяин – барин, – проворчал Миних, – в таком случае позвольте мне отправиться спать!
Часовые на крепостных стенах догадывались, что на прибывших судах смущены предупреждением и совещаются как быть.
– Немедленно плывите прочь от берега! – грозно потребовал голос. – Если через минуту не уйдёте с рейда, я прикажу стрелять!
В подтверждение слов выпалила пушка – устрашающий гром далеко покатился над водами.
Что тут произошло! Женщины на яхте и на галере завизжали, закричали и заплакали. Мужчины бросились их утешать – сделалась почти паника.
– Какой позор! Теперь всё проиграно! Если бы вместо женщин я взял роту солдат, я бы, конечно, высадился, чего бы сие мне ни стоило! Но увы, я прометнулся и здесь!.. Успокойте всех Бога ради и немедленно берите курс на Ораниенбаум!
Сказав так, государь ушёл к себе в каюту. Когда оба судна легли на обратный курс, вельможи, посоветовавшись, явились к государю.
– Я полагаю, положение совершенно очертилось, – цинично заявил Миних. – Надо выбирать, ваше величество, между непосредственными переговорами с Екатериной Алексеевной, где у вас никаких шансов, и немедленным отплытием в Ревель и далее в Померанию для переговоров с прусским королём, где у вас тоже мало козырей, ибо Фридрих не решится на возобновление войны с Россией!
– Идите спать, господа, – устало оборвал его государь. – Полно думать о том, о чём думаю я сам! День будет ужасным, и, возможно, ужасным для всех!..
Я не мог даже задремать. Слушая плеск волн у борта, я смотрел на морские просторы и думал о том, что ни власть Петра, ни власть Екатерины не могут затронуть самого существенного в жизни сорокамиллионной империи. Цари будут повелевать, казнить и миловать, вести опустошительные войны и принимать новые законы, но вместе с тем – оставаться чем-то необязательным и побочным: они никогда не возвратят человеку ни его попранного достоинства, ни его упразднённой свободы, не вернут вольности его трудам, не заставят смеяться сирот и не убавят печалей страждущих. Всё, всё останется привычным обманом: скипетры и титулы, звёзды и ленты и сама власть, отбираемая одними людьми у других. Все будут лишены Божественной правды, о которой возглашается с амвонов, – путь к ней напрочь преградят общее невежество, общая нищета, общая трусость и общие предрассудки. Свободный дух народа, которого шумных выразителей так много среди разных тщеславцев, останется в стороне от народной жизни, хотя будет казаться связанным с нею, как связан узник со своею цепью…
Уже рассвет разбросал в небе кровавые перья – высокие облака, подобные волнам, – когда яхта причалила к берегу.
Здесь ожидал государя голштинский драгун. Он доложил, что войско мятежников, отойдя десять вёрст от Петербурга, остановилось в крайнем изнеможении и сделало вынужденный растаг[106] в Красном Кабачке, имея приказ в девять утра быть в Петергофе. Государь тут же велел своим баталионам сняться с позиций в Петергофе и отойти к Ораниенбауму.
– Я не хочу жертвовать теми, кто любит меня и кто верен мне, – прибавил он, и те слова были переданы каждому голштинскому солдату.
Были немедля вызваны тайный советник Волков и вице-канцлер Голицын. Государь довольно твёрдо продиктовал письмо к Екатерине. Оба вельможи нашли письмо отменным, так что Волков, отдавая переписать его, внёс лишь незначительные поправки. Государь соглашался разделить власть с государыней, заверяя, что целиком полагается на её мудрость и примет любые её справедливые предложения. «Паче чаяния будет невозможно устроить сие, – говорилось далее, – прошу дозволить мне беспрепятственно и с положенным почётом отбыть с избранными мною людьми из пределов Российской империи в наследную мою вотчину Голштинию!..»
– Вот, Александр Михайлович, – сказал государь вице-канцлеру, когда письмо было запечатано, – немало сделано мною добра в вашу пользу, вспомните хотя бы вы об этом и употребите своё старание, дабы склонить Екатерину Алексеевну хотя бы на последнее!
Едва отъехал вице-канцлер, – а было то в пятом часу утра, – государь впал в крайнее беспокойство и очень терзался своей уступчивостью.
– Несправедливо, – говорил он графине Воронцовой, находившейся при нём почти безотлучно. – Неужели все ослепли и не видят несправедливости? И разве можно одной несправедливостью исправить другую? Каковые бы грехи за мной ни водились, пусть спросит с меня народ мой! Но известная лицемерием и беспутностью жена в роли судьи от народа – разве не оскорбительно?.. Вот так, уступая негодникам, теряя честь по крупицам, становимся смешными и жалкими даже в собственных глазах, а потом и сие перестаём примечать!..
Все говорили позднее между собою, что государь, дескать, трус по натуре, сильно напился и был невменяем. Сие гнусная ложь: все клеветали на него в угоду Екатерине и для прикрытия своих подлых поступков. Я, более всех свидетельствующий о бесчисленных слабостях Петра Третьего, я же и говорю: он держался в тот несчастный день довольно для себя мужественно, хотя, не спав в продолжение всей ночи, был крайне изнурён беспрерывными волнениями, отчего срывался временами на отчаянный крик. Да и как было сохранить твёрдость, всё более обнаруживая правду, ранее совершенно сокрытую?
Около семи часов утра вернулся тайно сопровождавший вице-канцлера голштинский офицер. Он сообщил, что князь Голицын на его глазах отдал письмо Екатерине и присягнул ей на дороге у Сергиевской пустыни, опустившись на колени прямо в дорожную пыль.
Таким образом, всеобщая измена стала непреложным фактом, и государь более уже не созывал на совет своих приближённых.
– Канальи, – сказал он мне, – среди них нет ни единого честного человека, и сие обстоятельство – главное потрясение и главное несчастье моей жизни! Как мог я существовать, окружённый негодяями!
Я напомнил о князе Матвееве. Государь взглянул пустыми глазами.
– О, всё гораздо ужасней! Теперь я вижу, что гораздо ужасней, нежели представлял мне сей достойнейший, неоценённый мною человек!.. Вы думаете, я наилучшего мнения о бароне Гольце, сём недалёком гусаке и грубом притворщике? Вы думаете, я всерьёз рассчитываю на Фридриха? О, никто не понял, отчего я желал с ним дружбы! Только при его помощи и содействии, а вернее, при его нейтралитете я мог бы исправить величайшую несправедливость в отношении Голштинского герцогства, моей наследной вотчины. Сей форпост в сердце Европы предотвратил бы многие козни противу Российской империи. Вот что объединило все силы заговора, едва мои планы сделались достаточно прозрачными!..
Решение государя превратить Ораниенбаумский дворец в крепость было поначалу непреклонным. Он сам распорядился расставить кругом пушки, а их было достаточно, как и пороха. Впрочем, быстро выявилось досаднейшее и загадочное недоразумение, о котором государь велел никому не сообщать: основные запасы ядер и картечи предназначались для пушек совсем иного калибра.
Едва только стало известно о приказе подготовиться к отражению штурма, к государю явилась депутация вельмож.
– Ваше величество, – сказал Миних, – вы полагаетесь на голштинцев, но позвольте мне, старому воину, предостеречь вас: они пригодны лишь для парадов, экзерциций и несения караула. Они будут сметены и рассеяны гвардейцами в первом же штыковом бою. Мало того что бессмысленное сопротивление погубит их всех до единого – необузданному гневу пианой русской толпы подпадут неповинные иноземцы. И более всего пострадают наши сородичи в Петербурге – имения их будут разграблены и сами они побиты. Вы же знаете о настроениях подлого народа: чем хуже ему живётся, тем упорнее ищет он козла отпущения среди иноземцев.
– Умоляю вас, ваше величество, – подхватил граф Воронцов, – не подвергайте разрушению и поруганию Ораниенбаумский дворец, сие давнее гнездо вашей молодости! Пощадите бедных иноземцев, находящихся на российской службе! Поверьте, вы возбудите приказом к сопротивлению крайний их гнев. Согласие с ними, окружающими ныне Екатерину, сделается невозможным, понеже они станут жаждать возмездия. И даже масонский орден, ныне возносящий о вас молитвы, отвернётся от вас как от неверного брата, не выполнившего первой заповеди человеколюбия!