Генрих Манн - Зрелые годы короля Генриха IV
После этого все стихло. Только король стал печален. Что ж, хотя бы эта цель достигнута. Тремя годами раньше он бы посмеялся. От злой молвы, преследующей человека, зависят события, которым он идет навстречу. Европа за него, это важно. Королем всей Европы называли его. В марте 1609 года умирает герцог Клевский. Народы не спускают глаз с короля Франции, дворы затаили дух. Начальник артиллерии торопит его ринуться в бой. Генрих стоит на том, чтобы действовать в согласии с международным правом. Габсбург забирает Клеве и Юлих, лишь после этого Генрих позволяет своим германским союзникам занять Берг с городом Дюссельдорфом. Долго тянутся переговоры, и никто не вступает в бой.
Впоследствии все запутается из-за его колебаний. Но причина его нерешительности — козни в собственном доме.
Канун похода настанет, а самый день — никогда. Король соберется выступить, внутренним побудителем его будет Великий план; он один всегда и неизменно. Но если бы не существовало никакого Великого плана, никакого союза народов в целях вечного мира, выступить ему пришлось бы все равно, чтобы защитить свой престол: так далеко зашло дело. Будут даже говорить, что лишь ради юбки затеял он войну, этот вечно влюбленный Vert galant, который под старость потерял чувство меры и попросту рехнулся. Вот на что способна молва; в конце концов иезуит Коттон скорее хитер, нежели глуп.
Из государя, чей дух властвует как над данным миром, так и над предначертанным, молва в последний год его пребывания на земле сделает одряхлевшего распутника: вот на что способна молва. Порождена она здесь, его двором, его столицей.
В предпоследний час она даже перелетит границы, отнимет у него друзей за пределами страны, но ни один народ не отступится от него. Особая глубокая мудрость, должно быть, руководила народами, когда они продолжали в него верить, и его народ прежде всего. Ему не следовало печалиться из-за молвы, хоть и порожденной его ближними, а он из-за этого упустил предпоследний час. Он созрел для ножа, чего раньше не было.
В пору знакомства с юной, слишком юной дамой по имени Шарлотта де Монморанси[111] — за несколько дней до первой встречи он совершил примечательную прогулку по городу. Король пешком, подагрик д’Эпернон в носилках, а с ними и другие господа гуляли по холмам, откуда можно охватить взором весь город. Король был очень шумлив; глухой, сидя в носилках, слышал почти все. Король только что вышел из своего кабинета; о чем бы он там ни размышлял, глаза его невольно обращались к некоей гравюре. Тем шумливее был он после этого в обществе. Когда его столица распростерлась перед ним вся целиком, он повернулся к ней спиной, нагнулся и с гибкостью юнца просунул голову между расставленными ногами. Стоя так, он крикнул:
— Я вижу одни публичные дома.
Ему весело отвечал его славный Роклор:
— Сир! Я вижу Лувр!
Этим он думал поднять дух короля, намерение было доброе. Из носилок раздалось хихиканье, которому, казалось, не будет конца; носильщикам пришлось похлопать своего господина по спине.
После этого король отстал от своей свиты. Один лишь человек, которого он не замечал, держался подле него, хоть и в сторонке, на почтительном расстоянии. Это был один из поэтов или ученых, которых приглашали ко двору, дабы каждый мог побеседовать с ними и блеснуть отраженным светом. Отец чуть ли не чулочник, сын получает заказы от его величества: переложить для потомства в искусные строфы балет, которым любовался Лувр, или тщательно описать одно из пернатых созданий, что живут и умирают в птичьем покое. Маленькое созданьице, подобно нам, вступает в жизнь весело и вполне непринужденно; в дальнейшем дерзновенно захватывает власть над себе подобными, злоупотребляет ею, его карают за это, ранят; оно отрекается от всего, ищет одиночества, кричит, исполненное страшных предчувствий, когда его хочет коснуться чья-то рука.
Между тем сейчас речь идет не о птичках. Тут поэт или ученый обнаружит свой искушенный ум, он не сделает и не скажет ничего неосторожного, хотя знать лишь ради его словесного дара приняла его в свою среду, как будто он дворянин или отважный воин. Во время этой прогулки он избегает приближаться к королю, которому явно нежелательны спутники. То, что сын плебея бормочет про себя на почтительном расстоянии, предполагает глубокий, но ни к кому не относящийся смысл. У короля слух тонкий, тем не менее никто не ожидает, что он станет прислушиваться к столь малозначащему монологу.
— Счастье весьма утомительно. Ничто не отнимает столько сил, как счастье. Даже моему довольно умеренному счастью мне все же приходится ставить предел, лишь при добровольном ограничении счастье может сохранить свой призрачный облик. Представь себе, что у всей Европы на устах твоя слава, созданная одними словами; мало того, она будто бы долетела и до обитателей Новой Франции. Как быть? Мне придется либо умножить, либо уничтожить мое счастье. Даже такое умеренное, как оно есть, оно навлекает на меня лютую вражду, нож тут как тут. Меня же счастье мое обязывает становиться все счастливее. Предпринимать труды и путешествия — хотя бы конец их был по ту сторону могилы. Сын безвестных родителей имеет право определить тот миг, когда следует сойти со сцены. Он может укрыться в монастыре, в птичнике, в библиотеке. Он может умолкнуть. Он не настолько велик, чтобы быть счастливым в самом несчастье. Он не монарх, на чьем существовании зиждется целый мир и падет вместе с ним. Infelix felicitas от него не требуют и не ждут. Но у того, кто велик, выбора нет. Он должен пройти твой трудный путь, infelix felicitas.
ПОСЛЕДНЯЯ ПЕРЕД КОНЦОМ
Нельзя сказать, чтобы мадам Маргарита Валуа способствовала доброй славе Лувра или своей собственной. Это не было ей дано. В отличие от Марии Медичи, королева Марго поступала без фальши; у нее не было иных дурных советчиков, кроме своих страстей, зато они сохранились в полной силе. Она занимала теперь дом, который уступил ей архиепископ. Там у нее наряду с хорошей кухней процветала академия просвещенных умов — со временем этому ее творению суждено было удостоиться общегосударственного признания. Другая сторона ее натуры не могла обойтись без молодых любимцев.
Однажды утром она возвращалась после мессы; в карете напротив нее сидел ее двадцатилетний красавчик. Когда карета прибыла к дому, на подножку вскочил один из пажей королевы Наваррской и пристрелил теперешнего любимца; сам, верно, был предыдущим. Он пытался бежать; но, несмотря на смятение по поводу запятнанного кровью платья и другого понесенного ею урона, мадам Маргарита велела схватить убийцу. Когда последнего подвели к трупу, он толкнул его ногой и сказал:
— Он убит? Тогда можете прикончить и, меня, как-никак, а я доволен.
Сказать это даме, чье терпение он и без того подверг испытанию! Она не выдержала и крикнула:
— Удушить его! — Сняла с себя подвязку, ноги были все еще хороши, хоть и несколько полны. Швырнула ее слугам. — Удушить! Да поскорее!
Приказа королевы Марго, которая не помнила себя, не послушался никто. Восемнадцатилетний юноша, который с нескрываемым удовольствием убил двадцатилетнего, подлежал наказанию законным порядком. Король подписал приговор, больше ему ничего не оставалось. Запоздалые страсти его первой супруги вместе с их последствиями были бы поставлены в укор ему самому, если бы он оказал снисхождение. Мстительная женщина, правда, злоупотребила приговором суда. Под ее окном, на парадном дворе ее дома, всего в трех шагах от нее — вот где юноша должен взойти на плаху! Он был храбр и тверд, о помиловании не стал просить. Что за польза престарелому кумиру иных времен, с отвисшими щеками, в распахнутом пеньюаре, смотреть, как падает молодая голова, и радоваться, этому?
Ее прежний супруг думал про себя: «Бедняжка Марго сама страдает от своих неистовств. Раньше она и не знала, до чего способна дойти. Мой Коттон мог бы подать ей совет на основе старой мудрости, не своей, а своих предшественников: «Берегись!» Тая в душе такие чувства, король присутствовал на состязании с кольцами, устроительницей была мадам Маргарита. С ее приключения прошел целый год, оно уже не тяготило ее. Тем внимательнее следил Генрих за дальнейшими проявлениями ее натуры: его самого они могли бы предостеречь.
А задумала Марго ни много ни мало как навязать ему новую возлюбленную. Это была мадемуазель де Монморанси, Маргарита-Шарлотта, родившаяся в 1594 году. Девочке шел пятнадцатый год, когда королева Марго созвала гостей на состязание с кольцами. Многие дамы, словно сговорившись, с той же мыслью остановили внимание на юной красавице. Первый толчок дал стихотворец Вуатюр[112], назвавший ее утренней зарей. Едва занявшийся день, без сомнения, может быть полезен — причем всякому ясно, что подобное существо, не созревшее и не определившееся, лишь впоследствии осуществит то, что обещает. В сущности, юная красавица — плод фантазии стихотворца Вуатюра.