Полина Москвитина - Конь Рыжий
Филя отвечал сдержанно – он не духовник, а бог для него, как и для всех, един, на небеси пребывает. И про Ошарову мало сказал.
– Ох, и молчун ты! – молвила Дуня, отворачивая лицо от ледяного хиуза. Ветра будто нет, а лицо жжет и губы твердеют, торосы занесены снегом, и такая кругом пустынность, как будто за сто верст окрест нет никакой живности – ни зверя, ни птицы, ни человека.
Дуне холодно. И скушно – глаза бы не глядели. Куда она едет? На пепелище? Что ее ждёт там, в Белой Елани? Чужие углы, немилостивые люди и вечная неприкаянность? Она не верит, что белые могут прорваться в Урянхайский край – везде красные! Спереди и сзади. В Новоселово она теперь ни за что не вернется. Может, жив Мамонт Головня со своими партизанами? Головня помилует Дуню, ну, а потом как жить? На притычке у красных? Ни приисков, ни миллионов! Все и вся «пролетариям всех стран, соединяйся»!
– Пшли, пшли! – пошевеливает вожжами Филя.
– Далеко до Даурска?
– Верст десять аль пятнадцать – хто их тут мерял, версты! – пробурчал Филимон, обметая лохмащкой заиндевевшую бороду.
– Иззябла я! – пожаловалась Дуня. – Ты хоть повернись ко мне, заслони от ветра. Иль ты не мужчина?
– Само собой, – пыхтел Филимон Прокопьевич, неумело подворачивая бок к землячке.
– Да вот так, вот так! – Дуня сама повернула к себе недогадливого земляка и полезла настывшими руками к нему за пазуху под шубу. – Ох и сытый ты, боженька! – И что-то вспомнив, сказала: – Я как увидела твою красную бороду, испугалась даже. Конь Рыжий, думаю.
– Эко! Разе кони с бородами? Гривы у них.
– Был и с бородой Конь Рыжий.
– Не слыхивал и не видывал. Поблазнилось должно. Еман – тот с бородой.
– Не еман, а Конь Рыжий! Какой же это был чудной Конь!
Помолчали, каждый потягивая собственную веревочку.
– Что же ты скажешь Меланье, когда приедем? – спросила Дуня.
– Чаво говорить? Нече. Хозяйство мое, и все тут.
– Но ведь ты двоеженец теперь?
– Как так?
– А Харитинья кто тебе? Жена! Как она бежала за кошевой-то! «Воссиянный, воссиянный!..» Хоть бы оглянулся на нее.
– Чаво оглядываться? Погрелись и ладно.
– Ох и жук! – сказала Дуня с веселинкой и завистью. – Изображаешь из себя ущербного, а хватило ума жить при собственном интересе. И коней вон каких имеешь!
Филя не любил, когда его выворачивали наизнанку – недовольно покряхтывал, пошевеливая вожжами.
– А Тимофея Прокопьевича в куски порубили!
Филя не охнул – порубили, ну и пусть. Он жив-здоров, слава Христе.
– Какой это был красивый человек! – подковыривала Дуня. – Такого и взаправду полюбить не грех.
– Ишь ты! Дык и сестра ваша, утопшая Дарья Елизаровна, такоже заглядывалась на Тимоху.
– Ой, как же меня исказнил есаул Потылицын в вашей молельной! – с маху перескочила Дуня. – Иконы, кругом иконы, свечи горят, ладаном пахнет, а меня бьют, бьют, выворачивают руки, таскают за волосы!.. Как я только в живых осталась, сама не знаю. «Святой Ананий»!.. Чтоб ему на том свете черти смолой пасть залили.
На этот раз Филя заинтересовался: в моленной горнице? «Святой Ананий»? Тот самый, которого в марте прошлого года вез Филя, и они нарвались на волков?
– Он и Меланью твою с ребятишками сжег бы с домом, – продолжала Дуня, – если бы его вместе с казаками не прикончили в ту ночь партизаны Мамонта Петровича.
– Ни сном-духом не ведал того.
– Где уж тебе, «воссиянный»! У тебя была Харитиньюшка.
Филя ничуть не устыдился – вздохнул только. Не от огорчения или натуги, а просто так вздохнулось.
Руки Дуни отогрелись за пазухой Филимона, щекочут, окаянные.
– Ой, не щекочи! Не щекочи! Из кошевы выпрыгну, ей-бо!
Дуня потешается:
– Душу хотела прощупать у тебя, да ты такой сытый боров! Сала-то, сала-то сколь накопил! Да вот что – фамилию свою нигде не называй и что мы едем в Белую Елань. Я буду за тебя говорить. Хоть с красными, хоть с белыми.
Филимон согласен: меньше хлопот.
Поздним вечером приехали в Даурск. Дуня спросила прохожую бабу: нет ли в селе белых или красных. Ни тех, ни других. Тихо.
На ночлег остановились в зажиточном доме – у Дуни водилось золотишко, и она не поскупилась – пятнадцатирублевый империал положила на ладонь хозяина за ночлег, угощенье и мешок овса для коней. У Филимона даже в ноздрях завертело от такой щедрости! Мыслимое дело – империал! Он за полтора года скопил трудом праведным и хитрым всего-навсего десяток империалов и пачку николаевок, столь же ненадежных и неустойчивых, как беспрестанно меняющиеся власти. А золото, оно завсегда останется золотом, Подумал – сколько же заплатит Евдокия Елизаровна самому Филимону? Или сунет кукиш под нос?
Хозяин с хозяюшкой расщедрились – поросенка прирезали и целиком зажарили для знатной гостьи с ее рыжебородым ямщиком, самогонкой угостили, и Филимон Прокопьевич не отказался – пропустил огненную чарочку.
В застолье разговор шел про красных и белых. Когда же кончится несусветная круговерть?
– Как жить таперича? – спрашивал дотошный хозяин, догадавшись, что гостья с империалами не иначе, как от белых пробирается в Минусинск, чтоб разведать, нет ли где прорехи у красных? – Откуда они взялись, эти красные? Ежли, как вот щетинкинцы, так это же, господи прости, голь перекатная, ачинская, поселенческая. Добра от них не ждать. В разор введут.
– Истинно в разор, – поддакнул Филя.
– Хотелось бы знать, есть ли сила, чтоб стребить красных полностью?
Филимон Прокопьевич кстати вспомнил:
– Дык во святом апокалипсисе Иоановом сказано, как семь ангелов вструбят в трубы…
– Хватит про трубы и про ангелов, – оборвала Евдокия Елизаровна, поднимаясь из-за стола. – Мы так намерзлись за дорогу, ужас. – А глазами так и режет Филимона под пятки, чтоб не болтал лишку.
Толстенькая старушка-хозяйка отвела гостям горенку – узорчатые половики, божница с иконами, лампадка, свечечки, занавески на трех окошках, бок голландской печи, обтянутой жестью, кровать с пуховой периною и пятью подушками – рай господний!..
Филимон хотел остаться в избе с хозяином, но Дуня не отпустила от себя. Когда старушка ушла, Дуня прислушалась к ее шагам, посмотрела за дверь и тогда уже предупредила:
– Про ангелов и архангелов в другой раз сны не рассказывай!
– Дык-дык – как по писанию…
– Без всяких «дык» и «тык», – укорачивала Дуня. – Едем домой, и все. Ни красных, ни белых.
– Оно так. К лешему их, – согласился Филимон.
На треугольном столике горит керосиновая лампа под стеклянным абажуром. Красная сатиновая рубаха Филимона с косым воротником, застегнутым под кадык на его толстой шее, отливает кровью, и рыжая борода на красном не так резко выделяется. Плисовые шаровары вправлены в самокатные валенки с голенищами выше колен. Дуня пригляделась к нему:
– А ты и вправду не похож на Тимофея.
Филимон который раз отверг сходство с убиенным братом.
– Нету у меня с ним схожести. Каждый в своем обличье проживает. Хоша бы вы. Как помню Дарью Елизаровну – очинно похожие, да токо все едино разные.
– Что правда, то правда, – вздохнула Дуня. – Ну и ладно. Будем спать, – сладко потянулась она, выгибаясь и закинув руки за голову. На ней была вязаная кофта с кармашками, темное платье и фетровое угревье на ногах. Вместительную дамскую сумочку и кожаный саквояж она определила на венский стул возле кровати.
– Почивайте. На экой постели вроде, как принцесса.
– То богородица, то принцесса, – прыснула Дуня. – Уж что-нибудь одно. На принцессах красные воду возят. Уж лучше останусь богородицей.
– Ох, грехи, грехи!
– Какие грехи?
– Богородицу всуе поминать.
– Не ты ли меня назвал богородицей?
– Дык согрешишь с вами!
– Грех родителя бросать, когда он идет на битву с врагами. А ты ведь бросил, не убоялся. Ну хватит про грехи! Спать надо.
– Приятственных снов.
Филя хотел уйти, но ладонь Дуни легла ему на плечо…
– Не оставляй «пресвятую богородицу» – она ведь из пужливых, – пропел медовый голос. – У старика видел какой взгляд? Как у скорняка. Не хочу, чтобы завтра он скоблил сало с твоей.шкуры и вырезал рубцы на моей. Моя шкура в рубцах. Что так уставился? Раздевайся, «воссиянный».
У Фили в ноздрях стало жарко. Экая неуемная! В глазах смола кипит, губы припухлостью манят, но разве мыслимо, чтоб с этакой краснеющей доченькой упокоиного Елизара Елизаровичг, который и полтину-то пожалел для Филимона, вдруг хотя бы на одну ночь разделить постель? Не полтину в руки, а духмяной плотью рода Юсковых завладеть! Умом рехнуться можно. Но ведь сама позвала, сама! Али насмешку строит?
Дуня как будто не видит замешательства Филимона, переступающего с ноги на ногу, спокойно сняла фетровые сапожки, кофту, расстегнула пуговки по боку платья, наклонилась, подхватила подол руками, точь-в-точь, как Филя сдирал шкуры с желтых лисиц – с хвоста и через голову. «Экое происходит! Совращенье вроде», – подумал Филимон, не уяснив, кто и кого совращает: диавол ли в образе дочери Юскова, или сам господь бог испытывает твердость духа Фили? Рядышком плоть духмяная. Вынула шпильки из узла волос, откинула чернущую гриву за спину, а глазами прожигает насквозь, и усмехается, усмехается. Белая рубашка с кружевами, должно, шелковая, французская, какими торговали нищие буржуйки на барахолке в Красноярске. Белые, белые руки – не Харитиньюшки или Меланьи, а изнеженные, соблазнительные своей наготою. На спине от белой и высокой шеи и по покатым плечам – рубцы чуть краснее кожи.