Валерий Язвицкий - Вольное царство. Государь всея Руси
– А за ваши пакости, хоть и православные вы, а наказать вас надобно! – злобно прокричал кто-то.
Загудела толпа от криков. Посельский староста зычно заорал:
– Замолчите! Дайте мне говорить… – Он побольше вдохнул воздуха в грудь и продолжал кричать: – Верно бают холопы мценские! Удельные-то князи вместе с литовскими по приказу ляхов зорят друг друга, а коли паны дерутся, у холопов чубы трещат.
– Да не токмо чубы, – крикнул кто-то из толпы, – а и головы летят! Добре, что Москва подоспела, а то бы и с нас головы слетели и животы бы наши все разграбили…
– Верно! – подтвердил Лука. – У сих же литовских конников своей воли на зло к нам не было. Не виновата они. Такое уж дело холопское. Приказ дадут – чини волю господина, не смей ослушаться, а что до наказания, так они, полоняники, кулаками от вас немало получили. Ныне послать их надобно к нашему великому князю рязанскому, о всем доложить ему и о том, как Москва нам помочь прислала.
Пленные при этих словах громко закричали:
– Дайте слово сказать!.. Не хотим мы земли православные жечь и грабить… Сами хотим просить нашего господина, русского православного князя Белевского, отсел бы он с уделом своим и со всеми нами под руку московского князя!..
– Вот, – перебил пленного Лука Гвоздев, – вот, баю, и скажите нашему рязанскому великому князю о сем, дабы он о вас попечаловался перед государем московским…
– А можно сие?! – закричали пленные. – Можно о сем баить с вашим князем?!
– Можно, – ответил спокойно староста Лука.
– Слава Богу! Дойдет топерь весть до государя московского о наших бедах. Нас ведь в Литве-то начали силой по-латыньски… Скажем князю вашему, что даже дочку государеву, княгиню Олену, нудят перекреститься по-латыньскому обряду…
Начался снова шум в толпе, и раздались угрозы полякам, а пленных бить перестали и даже руки им развязали.
– Замолчи, народ! Не ори зря! Давай рассудим вместе! – закричал во всю мочь посельский. – Мыслю я, утре полонян к нашему великому князю послать, а двоих из них, что постарше, раненых, отпустить к своим – пусть в своих крестьянских общинах подумают и пойдут к своему православному князю Белевскому молить, отсел бы он к государю московскому… Одобрит сие сход наш али нет?
Мужики закричали дружно со всех сторон:
– Одобрям! Одобрям!..
После Успенья окончательно переломилось лето. Нигде – ни в лугах, ни в полях, ни в лесах – птицы не пели. Дули только холодные ветры, и на всех колдобинах луговых, и в болотцах, и в низинках, среди полей щетинистого жнивья и по озерам от них шла непрерывно рябь.
Опустилась на дно ряска в похолодевшей и посветлевшей воде. Пожелтели и поломались камыши и тростники, качаясь и трепеща длинными листьями по ветру. Резко выделялись на их фоне отцветшие и потемневшие бархатные верхушки цветочных стрелок камыша, и кое-где начинали они уже осыпаться, выбрасывая белые пушки. По топким болотистым бережкам еще кое-где сидели безмолвно лягушки и грузно шлепались в воду при приближении к ним человека.
Вечерние зори становились длинней и длинней и долго багрово пламенели у краев земли, отражаясь в болотах и лужах, но при всей лучезарности последних дней лета и огненных красках вечерней зари было по-особому пусто и звонко, и веяло холодной осенней трезвостью, и тонкие белоствольные березки, казалось, зябли и беззвучно роняли свои золотые листики, а осины слегка дрожали кроваво-красными ветками, и листы их осыпались и ложились на золото облетевших кленов, как капли крови. Падали золотые и багровые листья на непрерывную рябь озер и болотцев, где их медленно кружило от ветра и так же медленно подгоняло к камышам и тростникам, а между плавающими кучками этих ярких листьев, сквозь мелкую прозрачную воду, выделялись черные пятна опустившихся на дно водорослей. Тихо, мертво было у безжизненных вод, и только иногда, совершенно неожиданно, медленно пропархивали поздние красные бабочки крапивницы, садились на листья, будто греясь под бледными лучами солнца, и медленно раскрывали и закрывали свои ярко окрашенные крылья. Это тихо и медленно уходило молодое бабье лето.
Только иногда с лесной опушки или из рощи доносился стук дятла, да с ближних лесных озер раздавалось резкое кряканье вспугнутых уток, или слышался в небесной вышине тихий и мелодичный крик ворона: «Крумн, крумн!..»
И глаза отыскивали в бледной синеве большую темную птицу, высоко летящую по прямой линии от рощи или деревни к далеким зубцам хвойного леса.
Иван Васильевич в сопровождении своего стремянного Саввушки, двух окольничих и пяти сокольничих медленно возвращался в Москву. Сегодня охота была удачной: соколы сбили трех уток, гуся и даже лебедя. Вся эта добыча висела в тороках у седла Саввушки.
Государь был задумчив и, как это часто бывало за последние годы, уносился в далекое прошлое, отдыхая от государевых дел, от всяких хитростей и злоумышлений разных ворогов, и дышалось ему среди полей и лесов легко и сладко. Все же, когда в лесу неожиданно видел он ярко алеющую рябину, им овладевала грусть, и ему вспоминался то Переяславль-Залесский с его густым садом у великокняжеских хором, то поздний вечер в каком-то совсем забытом новгородском погосте, где была небольшая деревянная церковь, над которой с криком кружилась стая галок.
Приехав в Москву, Иван Васильевич застал в своих покоях дьяка Курицына и сел с ним вместе ужинать.
– Добрый вечер, государь, – сказал Курицын, – как ты ныне полевал и что добыл?
– Добыли, Федор Василич, – с увлечением воскликнул Саввушка, – лебедя, гуся и трех уток!
Государь довольно усмехнулся:
– Добре ныне брали соколы. А у тя, Федор Василич, есть еще задоришко на соколиную охоту? Поедем в ближние дни, ежели погода будет? А?.. Дивная ныне осень-то!
– Задоришко-то, может, и есть, да где мне верхом носиться, ноги сдают совсем. Тяжко мне ныне и в седле сидеть, и на стремена опираться… Бери с собой внука Митеньку… Вишь, он глаз с тобя не сводит…
– Возьму, возьму, – засмеялся государь, – а ты, Федор Василич, ежели скакать на охоте за борзыми птицами на коне не хочешь, скачи борзыми своими мыслями по землям зарубежным.
– Скачу по мере сил, государь. Ныне вот сбил и пымал одну из вражьих вестей, которая не хуже твоего лебедя.
– Дедушка! Когда же ты меня возьмешь на соколиную охоту? – нетерпеливо воскликнул внук Димитрий.
– В первый же погожий день, Митенька. Тогда и сокола тобе подарю, а Саввушка и сокольники все тобе укажут и расскажут, когда и как сокола на дичь с руки спущать…
Иван Васильевич ласково улыбнулся Митеньке, засиявшему от радости. Взглянув на государя, Курицын тихо и задумчиво проговорил:
– Днесь, в столь погожий денек, яз все необычными мыслями занят, которые не в голове, а в сердце родятся и, может, никому, опричь меня, не надобны… Все днешние радости и горести наши, государь, когда уходят далеко в прошлое, становятся для нас сладостным сном и томят душу, как в сказке, до слез своей светлой печалью…
– Люблю яз, Феденька, – так же задумчиво молвил Иван Васильевич, – наши беседы с тобой о высоких мыслях и чувствах, ласковых и свежих, как первые весенние деньки. Отдыхаем мы в такой светлой печали, забываем о зле человеческом. – Иван Васильевич помолчал и, усмехнувшись, добавил: – Все же от суеты сует мира сего нам не отойти! Видать, «довлеет дневи злоба его»… Поведай же мне, какую ты весть ныне «заполевал» на полях иноземных?..
– Идет, государь, недобрый слух, – ответил дьяк Курицын, – будто великий князь литовский заедино с братьями, с королем Яном-Альбрехтом польским и Владиславом угорским, двинул полки свои на свояка твоего Стефана молдавского. Хотят они его с воеводства согнать, а на его стол поставить Сигизмунда, брата своего. Осадили они Сочаву, но не могут ее взять – так добре обороняет воевода Стефан стольный град свой.
Иван Васильевич мрачно и зло усмехнулся.
– Поклонятся еще нам и зять наш, и круль польский Ян-Альбрехт, – сказал он жестко. – Баил яз тобе не единожды, что Менглы-Гирей важней мне зятя моего. Ляхи и Литва ничто сотворить Стефану злого не смогут. Не забыл, чаю, ты, что Крымская орда, по тайному приказу нашему, у ляхов на спине, яко рысь, сидит и с июля Литву зорит, жжет и полоны берет коло Винницы и Киева. Сам король и зять мой помогают нам в сем, желая отвратить глаза наши от войны их с моим свояком Стефаном молдавским. Они оба сеют слухи о грозных татарских нападениях и сим токмо страх на своих людей наводят.
– Как еще о сем сказать? Не будут ли слухи сии в пользу и зятю твоему? Обвинить он нас может перед иными государствами, что мы на него татар поганых насылаем?
– Не обвинит. У тобя ведь, Федор Василич, все его челобитья к нам в ларях хранятся, – ответил Иван Васильевич. – Опричь того, я верю, что Стефан-то и один с Литвой и ляхами управится. Великий он воевода и на ратном поле чудеса творить может, и полки его добре обучены. Турок и тех бивал не раз на ратном поле. Все, Феденька, идет добре, как нам надобно. Льется вода на нашу мельницу. – Иван Васильевич задумался и через некоторое время, обратясь к Курицыну, добавил: – Все же для грядущей нам пользы пошли-ка к зятю боярина Петра Григорича Заболотского с братом твоим Иваном Волком и вели боярину Петру так сказать от моего имени князю Лександру: «Памятуючи с тобой о нашем докончании, наказываем мы ныне к тобе, чтобы ты, зять наш, на Стефана, воеводу молдавского, не ходил, а был бы с ним в мире, и Стефан хочет того, чтобы ты с ним был в мире, а на недруга – недруг».