Убитый, но живой - Александр Николаевич Цуканов
Обнялись, дружески распрощались, хотя буквально час назад, разгоряченные вином, спорили резко, непримиримо.
Такая непримиримость возникла у Малявина не сразу, это пришло постепенно.
Здесь, в российской глубинке, на стыке Европы с Азией, он долго пребывал в разладе с собой, ему мнилась неприязнь со стороны людей и даже, как вписал он на полях тетради: «Я кожей своей ощущаю усмешку Всевышнего». Случалось, когда пылил на тарантасе по Староказанскому тракту в город или объезжал крестьянские хозяйства по делам земства, или читал запрещенную, отчего и притягательную литературу, перед ним возникало, то исчезая, то смутно прорисовываясь вновь, огромное, как облако, усмешливое лицо. А потом, словно пробудившись от сна, Малявин вдруг понял, что вся эта теоретическая заумь социал-демократов хила, никчемна рядом с сермяжной российской правдой.
В той же агрономии, где навыки отшлифовывались веками, где на первый взгляд все так просто, циклично: земля, зерно, солнце, вода – он, не зная кислотности почвы, содержания гумуса, влаги, воздерживался от рекомендаций, если даже наседали настырно. А в политике каждый недоучившийся адвокат мнит себя Наполеоном, поучает, о крестьянстве слезы льет. Это его раздражало, понуждало ввязываться в полемику с однозначным: да уймитесь же вы!.. Потому что сам уже не идеализировал народ. Добывая пропитание службой в земстве, каждодневным трудом на опытном участке, в саду, углядел, как ему казалось, что совестливость, сострадание к ближнему и неискоренимый поиск идеала в земном или божественном присущи большинству людей, но находятся в зачаточном состоянии. Поэтому должно главенствовать нравственное начало, а экономика и политика – это лишь передаточные шестерни, колеса. В этом, твердо решил он, и есть важнейшее отличие этического социализма от всех прочих разработок государственного устройства России на демократической основе. Но произойдет это, безусловно, не скоро, это следующий виток в развитии человечества, на вхождение в который потребуется не меньше сотни лет, потому что одни пребывают в полускотском состоянии с единственным страстным желанием набить брюхо, другие на пороге ада создают кастовый бандитизм, чтоб подчинять и убивать себе подобных, третьи мечутся на перепутье, и лишь немногие возвысились до обретения Бога в душе своей.
Для Малявина это стало весомым доводом в спорах с революционерами разного толка.
– Народу-то как раз нужен этический социализм, только он даст положительный результат в такой стране, как Россия, где даже революционерами становятся не по убеждению, а от истовости или слепой фанатичной веры, доходящей до крайности во всем и особенно ярко пыхнувшей террором народовольцев…
– Так вы себе же противоречите! – взялся возражать ему в тот тихий августовский вечер тридцатилетний Петр Цурюпа, вечный студент, но истинный марксист, как называл себя этот чернявый низкорослый мужчина с грустным лицом, около года прослуживший статистиком в уфимском земстве. – Демократических преобразований жаждете, но не хотите бороться за них, выйти на баррикады.
– Глупее придумать ничего нельзя, – несдержанно ответил Георгий Павлович и тут же попытался улыбкой приглушить резкость. – Вы похожи на чудаков, которые ради ведра ухи ломают запруду, спускают всю воду.
– А вы!.. Вы просто боитесь утратить привилегии, боитесь крови людской, а без нее нельзя очистить страну от монархической скверны.
– Ничего не боятся только безумцы, а нормальному человеку свойственно бояться выстрелов, крови, – отбил атаку Малявин, недоумевая, что приходится объяснять, как ему казалось, очевидное, а делать это серьезно было скучно, и он ждал, что Цурюпа скажет: «Эко я вас разыграл». Но нет, херсонский выкрест смотрел угрюмовато, чуть склонив к плечу кудреватую голову, смотрел без малейшего намека на улыбку.
Не сдержался Малявин и, подхлестнутый ложным пафосом Петра Цурюпы и его обвинениями в трусости, выговорил:
– Мой отец стоял под пистолетом, отстаивая свою честь, нужда будет, я тоже встану. А вы, кидая бомбы в безоружных чиновников, называете это геройством.
– А как иначе! Революция – это жертвенность, это насилие над кучкой узурпаторов в угоду миллионам тружеников.
– Вы, Петр Вольфович, и вам подобные могут поднять только бунт, а не революцию. Вы близоруки… Извините, я не имел в виду ваш физический недуг, а метафорически. Так вот, вы не понимаете основ мироустройства, что на основе убийств, насилий, переделов не может быть рая ни коммунистического, ни божеского, ни… А может возникнуть лишь ад, и только ад.
Они спорили с искренней верой в социальный прогресс, проступивший так отчетливо, в близкие перемены, которые позволят подстегнуть неспешный ход российской истории. И даже князь Кугушев, обычно неторопливый в движениях и разговоре, в меру насмешливый, стал неожиданно резок.
– Что вы, уважаемый Георгий Павлович, умеете, кроме как красиво рассуждать о социальных утопиях и писать для управы отчеты? – спросил Кугушев, глядя с несвойственной для него серьезностью и нервно оглаживая небольшую густо-черную бородку.
– Я умею грамотно выращивать хлеб, овощи. Сажать плодовые деревья. Да, да, в отличие от многих – выращивать, а не выкорчевывать.
– На кой ляд ваши деревья, если под ними гибнет человек? Именно его мы решили спасти.
– Ради которого вы, Вячеслав Александрович, любезно передали часть своего состояния в партийную кассу. Так ведь?.. И на ваши деньги купят револьверов и станков для прокламаций, чтобы одних убивать из-за угла, других, слабовольных и корыстных, одурманивать обещаниями райской жизни, которая наступит на следующий день после революции или победы на выборах в Госдуму…
Малявин поморщился, процеживая наново спор. Ему казалось, что он не нашел простых доходчивых слов, что возникла в споре совсем ненужная патетика, могущая вызвать усмешку. Но если с Петром Цурюпой, который подтасовывал цифирь, характеризующую крестьянские подворья в Уфимском уезде, чтобы доказать, будто идет обнищание масс, и ему подобными, страдающими с детства комплексом неполноценности, все более-менее ясно, то почему на их стороне образованный, богатый князь Кугушев, было непонятно и нелогично, ибо брать за основу зов крови предков, срубавших когда-то в жадном упоении белокурые головы, не хотелось. «Может, из-за этой нелогичности, непонятности проиграл, когда дошло до конкретного, простого – да или нет?» – спрашивал он себя, и это томило, угнетало его теперь перед поездкой в Калугу, подобно накопившимся долгам, от которых не мог избавиться одним махом.
Пятилетний Андрюша называл тетку мамой, а его признавать не хотел. Не давался и даже подарки из рук брать не решался. Но Георгий Павлович не настаивал, потому что все шло как бы понарошке, и надо сделать усилие над собой, чтобы поверить, будто этот маленький, кучерявый, совсем не малявинской породы мальчик в самом деле родной брат по матушке. Однако под вечер, когда зашел в детскую и вгляделся в Андрюшу, – он стоял перед тетушкой, наказанный за какую-то шалость, и выпрашивал прощения, – то догадался, ухватил, что у маленького братца такие же, как