Тишина - Василий Проходцев
Иван видел, что история безвинного страдальца-царевича вызывает все большее сочувствие всех собравшихся высокопоставленных татар, а также, что тоже было хорошим знаком – все большее бешенство царских послов. Немного зная татарский язык, он понимал, что толмач переводит его верно, а это было даже больше, чем полдела. Мехмет-Герай, как почти уверен был Иван, и сам что-то понимал по-русски, судя по тому, как вовремя и в нужном направлении менялось выражение его живого лица, пока он слушал рассказ неудачливого царского сына. Что касается иуды Ермолки Неровного, то он, приоткрыв рот, глазел на Пуховецкого с нескрываемым восхищением: мол, силен же ты, братец, врать, где бы мне так же научиться? Казалось, он угадал в Иване своего собрата-казака, и с трудом удерживался от того, чтобы не подойти и не хлопнуть его по плечу, похвалить с крепким словцом, да предложить щепоть табака. Но беда, как водится, пришла, откуда не ждешь. Внезапно один из знатных ногайцев, Ислам-ага, вдруг заговорил по-ногайски гортанным и низким голосом, как будто тяжело, с трудом выплевывая слова.
– Токмак-мурза хочет узнать – перевел толмач, обращаясь к Ивану – Кем ты все же являешься: царским сыном, самим царем, или его братом? По тому, что тут говорили, и говорил ты сам, ты мог быть и первым, и вторым, и третьим. Если же сыном, то как такое возможно, ведь нынешний царь московский младше тебя?
Оба ногайских мурзы, и только они одни из всех присутствующих, вдруг рассмеялись, находя, видимо, вопрос Токмак-мурзы чрезвычайно забавным. Производило это странное впечатление, как будто вдруг два седых, выжженных солнцем степных холма, или два кряжистых старых дуба, вдруг начали смеяться. Смеялись ногайцы также тяжело и отрывисто, как и разговаривали, а их большие тела под тяжелыми доспехами сотрясались в такт смеху. Пуховецкому же стало вовсе не весело. Здравого смысла в его рассказе, и правда, было куда меньше чем вдохновения и игры воображения, но и не на здравый смысл он рассчитывал. Иван забористо, по-запорожски, обругал про себя старого черта, и решил, что пора вводить в дело орудия главного калибра. Он развел бессильно руки в стороны, воздел глаза к потолку юрты, и на них вдруг показались слезы. Этими, полными слез и боли глазами, он посмотрел на молодого хана, и протянул к нему руки, словно обращаясь к нему всем своим существом.
– Праведные царские знаки на себе ношу, кто же их не узнает? Вели, султан, своим слугам снять с меня одежду, и все, все их увидят!
Вздох то ли удивления, то ли возмущения пронесся по юрте. Оба москаля злорадно уставились на Ивана, а Неровный смотрел на него удивленно, словно говоря: "Молодец ты, брат, но вот с этим уже загнул". Глаза Мехмет-Герая зажглись любопытством, но он неопределенно махнул рукой и спросил:
– Не имеешь ли других знаков? Если нет, то придется осмотреть тебя… Но, конечно, этим грехом мы не оскверним юрту наших предков.
– Имею! – воскликнул Иван. В этот раз его замысел сработал. Он с торжеством извлек из своих лохмотьев сбереженный во всех передрягах скипетр, и поднял его над головой. – Вот, великий хан и бояре, скипетр царя московского! Во всех лишениях он был со мной и, как чудотворная икона, от всех бед меня сохранил. На нем написано языком древних русов, который даже я не могу прочесть.
– Конечно, не можешь, ведь там написано по-караготски!– сказал по-татарски громкий голос из той части юрты, где сидело странное существо в черных лохмотьях. Пуховецкий, никак не ожидавший увидеть здесь Ильяша, вздрогнул и чуть не выронил скипетр. Если произносивший речь посол Ордин, да и сам Иван, были просто взволнованы, то старый карагот с того момента, как попал в ханскую палатку и до того, как произнес эти слова, находился в состоянии непреходящего смертного страха и ужаса, и только чтение молитв, которых он произнес про себя более сотни, как-то поддерживало его. В конце концов, он впал в какое-то отупение, и уже плохо понимал, кто он, где находится, и зачем. Но именно благодаря этому отупению, подавившему и чувство страха, он смог громко и ясно, молодым и звонким голосом, сказать свое слово так, что его услышали во всех концах огромной юрты. Мехмет-Герай сделал едва заметное движение головой, и к Ивану подскочил огромный, богато наряженный ордынец, один из охранявших его, и мертвой хваткой схватил руку Пуховецкого вместе со скипетром. Иван теперь не мог ни выбросить опасную безделушку, ни поднести ее к себе ближе и что-либо прочесть. Впрочем, прочесть ничего он не смог бы и при более благоприятных обстоятельствах, Ильяш был прав.
– Что же там написано, царевич, может, ты все же знаешь? – спросил хан. Иван решил, что сдаваться сейчас нельзя, а главное – бессмысленно, отвечал так:
– Я говорил, что не знаю языка древних русов, – нервно, сглатывая слюну, произнес он, – Но говорят, что там написано заклинание, благодаря которому древний род Рюриков и смог овладеть всей Русью. Говорят, что кто из иностранных государей сможет эту надпись прочесть, тот и сам будет Русью править ("И давайте-ка проверьте!" – добавил про себя Иван; в том, что кто-то в юрте, помимо Ильяша, знает караготский, Иван сильно сомневался). Мехмет-Герай вновь с интересом, и даже не без уважения, взглянул на Ивана, и обратился к Ильяшу:
– Скажи и ты, карагот, что же там написано.
Волнение вернулось к Ильяшу, руки его тряслись и голос дрожал, на какой-то момент ему показалось, что он забыл слова, которые с детских лет знал не хуже своего имени. Но вот он собрался, и неторопливо, и даже скучно, произнес:
– "Для тяжелой поклажи отбери тех верблюдов, что особенно сильны, и не были в течение двух лун случаемы с верблюдицами. На них возложи котлы, казаны, железное оружие, но не более, чем по три пуда на верблюда. Если же чрезмерную поклажу возложишь, то уже через два дня пути потекут воды и кровь у них спереди и сзади…", – здесь Мехмет-Герай снова сделал знак, что этой части перевода вполне достаточно, и жестом подозвал к себе кого-то из присутствовавших сановников. Невысокий хромой старик в огромной роскошной чалме торопливо и неловко вскочил со своего места и поковылял в сторону Ивана. Лицо его неуловимо напоминало лицо Ильяша, да и неудивительно, ведь он был ни кем иным, как самым настоящим караготом,