Руфин Гордин - Иван V: Цари… царевичи… царевны…
Завтра, завтра. Но ведь и завтра продолжится веселье, и завтра Матвеев будет при царе и молодой царице. А разговор должен быть основателен.
«Трезвых дней не будет на неделе, — сообразил он, — стало быть, нечего и соваться».
Бражничать ему не хотелось. Он был не из той породы. Сейчас в Москву бы попасть, а там за труды. Труды, переводы, чтение были его отдохновением.
Начал «Книгу о сивиллах» — собрание высказываний мудрецов о пророчицах. То была одна из книг, заказанная Матвеевым. «Строение книг» входило в перечень работы Посольского приказа.
Книги пахли мудростью. Книги пахли кожей, а порою и тленом. Они говорили с ним на своем языке: на греческом, на латыни, на арабском, иной раз на валашском. Он говорил с Платоном, Плинием, Цицероном, Тацитом и другими столпами учености. Он излагал их мысли на современном ему языке:
«Егда преблагий Бог волю и глубокий судьбы свои о будущих в мире вещех произвели показати, тогда не токмо чрез святых пророков и избранных его мужей тое совершити и предреши сокровенным некиим и тайным гласом благоизволи, но и чрез язычных и не токмо мужей, но и жен гаданием некиим производействова…»
Он полагал, что столпы учености помогут возвысить женщину в патриархальном обществе. Женщина может пронизать толщу времен и провидеть в ней ее будущее. Женщина наравне с мужчиной может стать прорицательницей, пророчицей.
За него говорили великие умы подлунного мира. Он выставил этот щит в надежде, что он непробиваем.
Голова все еще была нетверда. Некий туман разжижал мысли. Знакомая мышь выкатилась из норки и села на задние лапки, как бы желая повести с ним разговор.
Он осторожно снял со стола завалявшуюся там корку и бросил своей сожительнице.
Она молниеносно вскочила и мигом очутилась у своего прибежища. Но все было тихо, а юрка пахла так соблазнительно. Осмелев, она ухватилась за нее и повлекла к норке. Но корка была велика. И что же? Мышь стала обгрызать те ее части, которые не влезали.
Спафарий так увлекся этим зрелищем, что забыл о своих сивиллах.
«Крошечная тварь, а имеет рассуждение, — восхитился он. — А человек в своей гордыне убежден, что только он в силах действовать осмысленно. Божья тварь, она тоже понимает, как лучше…»
Он сидел, закаменев, пока мышь не затащила свой трофей в норку, и только тогда шумно вздохнул.
Сколь поучителен сей пример, подумал он, порешив непременно рассказать о нем Артамону Сергеичу. Этот не ухмыльнется, не сочтет пустяком, а наверняка возрадуется еще одному примеру осмысленности бытия. Несмотря на всю свою занятость — а государь непрестанно призывал его к себе для совета и совместной молитвы, в силу коей верил непреложно, — Матвеев находил время для пристального зрения всего того, что жило и бродило окрест. Он был книгочей, любознательный и радовался всякому осмысленному примеру проявления Божьего промысла.
Ближний был более чем скромен, и, быть может, эту скромность много ценил в нем царь. Он был небогат, не был жалован маетностями, либо почестями. За глаза его называли ближний боярин. Ближним он был, а боярином не был и в Думу не ходил. Казалось бы, близость ко всемогущему царю-государю и великому князю открывала столь широкую дорогу к богатству, чинам и почестям.
Ан нет. Матвеев был не таков. Он служил, но не выслуживался. Он верой и правдой служил государю и отечеству, не помышляя об ином. И царь Алексей видел это, ценил его бессеребреничество и верную службу.
Перед глазами государя были самодовольные, зажиревшие бояре, не служившие, а делавшие вид, что служат и радеют о благе государства. На самом же деле большинство царедворцев радело о себе.
Царь Алексей видел это в царствование своего батюшки — царя и великого государя Михаила Федоровича, открывшего на российском престоле династию Романовых. И при батюшке были ненасытные таковые же и хапужные, пустые льстецы и брюхатые бездельники. С ними приходилось трудно. Царь Михаил не хотел никого обижать: окружение-то было его, романовское. Ездили к Ипатию под Кострому[17], молили матушку, всех молили, клялись блюсти верность…
Попервости блюли. А потом стали спорить, кому сидеть выше, чьи заслуги весят более. Голоса крепли, споры да раздоры дошли до брани, до драк. Согласных, почитай, не было.
Все это он видел, и горька была та видимость. Господь, должно, гневался, глядя с горних высей на несогласия эти, на споры да буйственные драки. Более всего Алексей отроком боялся прогневить Господа. Он истово молил его утихомирить бояр да служивых, воцарить меж них мир и согласие. Лил невинные отроческие слезы.
И тут, на его беду, явился Никон. Никон праведник, разумник, боговидец и богомолец. И до того он внедрился в самую душу своим боголюбием да добротолюбием, что Алексей царь не мог и шагу ступить без его напутного слова.
А Никон мало-помалу забирал все большую власть. И над самим государем. Но так велико было доверие Алексея к чистоте Никонианских помыслов, к разумности его мер по исправлению богослужебных книг, что застило оно царевы очи.
А была ли в том нужда? Приспело ли время? Нет, не помыслил государь, на все глядел он Никоновыми очами.
Пока вдруг не прозрел! Ясно увидел адское властолюбие Никона, приказавшего именовать себя великим государем, с его, Алексея, потачки. Ясно увидел, каковую смуту посеял Никон и его служки меж православного люда. Увидел и ужаснулся!
Пробовал действовать увещеванием. Да ведь поздно, далеко зашло. То было как запущенный недуг. Врачевать его было поздно. Гордыня непомерная обуяла Никона. То была дьявольская гордыня. Явилось страшное, богопротивное слово: раскол. И уж поворотить назад, искоренить это слово было не в руках царских. Раскол негасимым пламенем разгорелся на Руси. И не было ему останову.
Собор! Священный собор, авторитет вселенских патриархов. Все вопияло к нему. И Собор осудил Никона. И снял с него патриарший сан. И еще более того: лишил его архиерейства и священства. Но великодушный государь сего не утвердил. Но один из канонархов — Епифаний Славинецкий — был против.
Но Никона бес гордыни зудил и зудил. Он, видно, столь глубоко укоренился в душе строптивца, что не давал ему замолкнуть. «Только сам Господь вправе лишить меня патриаршества, — объявил он своим хулителям. — Патриарший чин пребудет на мне до конца моих дней. А рукоположу я в патриархи достойного…» И с этими словами отбыл в Воскресенский монастырь, который сам же нарек «Новый Иерусалим».
О Никоне зашел разговор невольно, когда Спафарий пересказывал Матвееву слышанное от Милославских.
Артамон Сергеич заметил с горькою усмешкой:
— Сказано: копающий яму в нее попадет неминуче. Чего злобствуют, чему завидуют? Будто стал я им поперек дороги. Истинный исток сего — любочестие. Власть — жадный зверь, пожирающий человека изнутри, и сладу с этим зверем нету, — закончил он.
Глава четвертая
Спесивец Никон
И будешь унижен, с земли будешь говорить, и глуха будет речь твоя из-под праха, и голос твой будет, как голос чревовещателя, и из-под праха шептать будет речь твоя.
Книга пророка ИсаакаЕго почитали, боялись, робели, подходили под благословение, целовали руку, падали в ноги, ползли на коленах…
Странное дело: патриарх — расстрига. Но духовная мощь, исторгаемая им, повергала всех ниц. И архимандрита, у коего он был под надзором, подначальный чернец, такой же черноризец, как полторы сотни монашествующей братии Кирилло-Белозерского монастыря.
Чернец Никон. Несший епитимью[18]. Тяжкую. Несвалимую, непосильную.
Завидя его одинокую, прямую, как столп, фигуру близ церкви Ефимия, как бы отданную ему во владение, все сторонились, старались ее обойти. Стыд? Страх? Боязнь?..
Глаза под насупленными бровями обжигали. Да что обжигали — прожигали насквозь. Видели все. Знали все.
Далеко завели грехи монаха Симонова монастыря Кирилла да его духовного брата Ферапонта. Неприютно Сиверское озеро, зато малолюдно. Рыбою густело. И ближнее Белое давало прибыток.
Решили строиться. Свершить подвиг во та Богоматери утоли моя печали.
Случилось это в 1397 году. Поставили скит. Срубили часовенку. Кресты все были деревянные. На церквах, на могилах, обильно взошедшие на этой суровой земле.
Все было деревянное: и срубы келий, и домовины чернецов. Рекла заветная икона Богоматери: «Кирилл, ступай на озеро Белое, сверши свой святой подвиг…» — и простерла златой указующий луч. И пошел Кирилл, не сбиваясь с пути, по лучу, доколе не привел он его на озерные берега.
Тяжкое серое небо висело над будущим скитом. Оно то и дело прорывалось холодным дождем. Неприютный край, суровый и прекрасный.
Ни един день в праздности, как есть подвижник. Как только луч зари выглянет из-за горизонта, брался Кирилл за топор. Срубил келейку, потом часовенку, потом стал поленницу складывать: зима дышала в затылок.