Юзеф Крашевский - Последний из Секиринских
Сказав это, старик отвернулся, потому что глаза его были полны слез; а Собеслав быстро сбежал вниз по лестнице, как будто хотел уйти сам от себя. Вдруг перед ним мелькнуло белое платье: Людвися шла снизу вверх. Он посторонился, приподнял фуражку. Глаза их встретились. Она горела стыдливым румянцем; он был бледнее обыкновенного. Она остановилась перед ним с грустною улыбкою, хотела что-то сказать и не могла.
— Вы уезжаете от нас? — спросила она почти шепотом.
— Уезжаю и кланяюсь вам, дай Бог опять увидеться!
— Но скоро ли? — спросила она. — Скоро ли и не забудете ли вы нас?
— Никогда! — решительно сказал Собеслав.
— И возвратитесь к нам!..
Секиринский взглянул вверх, как будто в недоумении, можно ли на это надеяться. В это время кто-то зашелестел по лестнице, и Людвися полетела по ступеням, как ласточка, оставив его на минуту остолбеневшим, смущенным и дрожащим от внутренней борьбы.
Но это состояние продолжалось недолго; он вдруг как будто что-то вспомнил, бросился в дверь на улицу и не оглядываясь побежал к своему домику.
На другой день длинная еврейская кибитка вывезла Собеслава из Люблина. В домике осталась только Дорота с своею помощницею и старый Литвин, нанятый сторожем. Найдя оставшиеся после Матвея орудия для табачного производства, он занялся его любимым ремеслом в свободное от других трудов время. Но табак его выделки не был уже тот славный, систематически и даже педантски приготовляемый «матвеич», по котором многие мещанские носы в Люблине долго носили траур.
В один прекрасный осенний вечер пан стольник Пурский велел проводить себя на крыльцо, как вдруг загремели колеса, отворились ворота, и огромная кибитка подъехала к крыльцу с торжественным помахиванием кнута. Стольник не мог понять, кто бы такой мог к нему пожаловать, как видно, издалека; он еще не успел хорошенько разглядеть приезжего, как уже Собеслав стоял перед ним, с видом какой-то боязни, ожидая приветствия. Старик пристально всматривался в лицо гостя, как будто что-то припоминая, хотел сделать приветствие, но все еще колебался.
— Неужто вы меня не узнаете?
— Простите старым глазам, но…
— И по голосу?
— Нет, помнится мне…
— Пан стольник, вы не узнаете своего баловня! Как будто обданный кипятком, Корниковский, узнав его и в то же время вспомнив о его купечестве, отшатнулся назад, сделал гримасу и пробормотал сквозь зубы:
— Пан Секиринский?
— Стольник, добродзию, разве так здороваются с воспитанником?
— Прошу садиться, прошу садиться! — сказал Корниковский.
— Нет, я не сяду, — отвечал гордо Собеслав, — пока вы не объясните мне причины такого холодного приема.
Кто знал прямой, живой и вспыльчивый характер Корниковского, тот поймет, с каким нетерпением закричал он в эту минуту:
— Э, моспане, объясняй ты сам, а не заставляй меня осквернять черт знает чем язык! Кто вешал и мерил, того я не признаю за Секиринского, а до Фальковича мне нет дела.
— Кто мне это докажет? — сказал, покраснев, Собеслав. — Пан стольник, это клевета врагов моих. Ни один Секиринский еще не унижался, а я последний из их рода.
— Толкуй себе, коханку! — отвечал старик. — Трудно не верить собственным глазам.
— Но кто же это мне докажет? — спросил еще с большею живостью Собеслав.
Стольник посмотрел ему в глаза.
— Дай мне руку и пойдем в комнату, — сказал он, — там разберем дело.
— Ну, говори, коли хочешь, — сказал он, сев на своем привычном месте у столика, — мне не хотелось, чтобы нас слышали люди; да лучше признайся по правде, чем туманить меня.
— В чем признаться?
— В чем? А черт возьми, да в торгашестве, в барышничестве!
— Это басни.
— Ну, мое уж почтение, когда ты мне не веришь! — сказал стольник, ударяя очками по столу.
— Но положим, что дело было так, как вы предполагаете, пан стольник, кто мне это докажет? — спрашивал упрямо Собеслав.
— Кто, да целый город, пожалуй!
— Однако же, кто об этом знает? Кто говорил об этом в городе? Скажите.
— Эка штука! Да я там давно уже не был.
— Поезжайте же, пошлите. Соберите справки.
— Да зачем же ты сюда пожаловал? — сказал стольник. — Разве для того чтобы враги твоих родителей вырыли на тебя из-под земли клевету?
— Пускай враги ищут, чего хотят, — сказал Собеслав. — Что мне до них. Я сюда приехал потому, что кое-как выиграл-таки тяжбу с Лендскими.
— Как? Дело ведь было кончено?
— Не совсем.
— Лендские заплатили 3000 золотых, и мы с ними поквитались.
— Не имея на то права.
— Что ты говоришь?
— Я был малолетний.
— Неправда!
— Да, был, недоставало месяца до совершеннолетия.
— Ну, показывай, показывай, что у тебя еще там в запасе.
— Пан стольник, так третировать меня не годится. Корниковский пожал только плечами.
— Что же далее?
— Они вынуждены были заплатить мне 20.000 талеров, и теперь мы поспорим с Вихулами о Секиринке, и будь я не Секиринский, если не задам им перцу!
— Уж, пожалуйста, про перец-то не вспоминай! — сказал Корниковский.
Секиринский покраснел по уши.
— Ну, ну, — сказал старик, — славный проект, славный проект! Итак, ты приехал сюда с намерением…
— Завязать тяжбу с Вихулами, так как они не имеют права на наследство.
Старик призадумался и долго молчал; наконец, раскрыл объятия, чтобы обнять гостя.
— Собеслав, мой милый баловень, — сказал он, — ради Бога признайся, продавал ты перец?
Секиринский замялся.
— Что за странное предположение? — сказал он.
— Ну, скажи же, скажи, ради Самого Бога!
Секиринский пришел в замешательство и как будто придумывал, как бы увернуться от ответа. Но старик не отставал и беспрестанно повторял:
— Ну, ради Бога, скажи всю правду!
— Если вы не верите моим словам, — отвечал, наконец, Собеслав, — то для меня было бы унизительно перед вами божиться. Думайте, что хотите.
Стольник опустил распростертые руки, сник головою и вздохнул:
— Свершилось, — сказал он грустно, — свершилось. Не доставало только, чтобы последний Секиринский сам попрал свое достоинство. Увы, плакать надобно и радоваться. Садись и скажи, что ты намерен с собою делать?
Собеслав сел, потихоньку отирая пот на лбу.
— Так ты хочешь добиваться Секиринка? — спросил стольник.
— Не только хочу, но могу, должен и верну его, — сказал с уверенностью Собеслав. — Права мои на него не подвержены никакому сомнению; бумаги все готовы.
— Посредством кого же ты думаешь действовать? Не забывай, что несколько десятков лет прошло, как вы оттуда выехали. Ви-хулы приобрели себе связи и друзей, которых вы никогда не имели. Никто не станет на твою сторону.
— Нужды нет, — отвечал Собеслав. — Я сам о себе буду заботиться; я к этому приготовился.
— Где же это ты так насобачился? Неужто в лавке Фальковича? Но, молчи, ни слова об этом… Ведь тут не раз придется объяснять дело перед судом. Сумеешь ли ты это сделать?
— Ко всему этому я совершенно приготовлен и потребую от Вихул явки документов и очной ставки.
— Помоги тебе Бог! — сказал, поглаживая лысину, стольник. — А потом что ты намерен делать?
— Потом, получив во владение Секиринок, буду хозяйничать как все, женюсь и…
Стольник постоянно покачивал головой с недоверчивым видом. Он, казалось, думал о прошедшем и не верил настоящему. С большим трудом удалось Секиринскому развеселить его городскими люблинскими новостями; но ничто не могло возвратить ему той привязанности, которую подорвала ненавистная для старика торговля. Правда, Корниковский просил Собеслава пожить у него в доме, пока устроятся дела, но, очевидно, делал это не для Секи-ринского, а из уважения к памяти его родителей.
На другой день Собеслав, оставив шкатулку под кроватью пана стольника и приодевшись хорошенько, отправился на старых клячах пана Корниковского в Секиринок. Он совершенно не помнил родной своей деревни — таким молодым мальчиком из нее выехал.
Во главе рода Вихул стоял тогда пан Ксаверий, прямой сын своего батюшки, буян и пьяница. Он еще не был женат и жил с роднёю в отцовском домике, теперь расширенном и улучшенном. Хотя ростом он превосходил отца, однако же, сильно напоминал его своею наружностью: — те же самые черты лица, то же самое буйство характера, та же злость и запальчивость.
Соседи боялись связываться с ним; на сеймиках его крик слышен был громче всех; а когда он проходил по местечку, низко спущенная сабля его бренчала зловещими звуками. У него была привычка беспрестанно покручивать усы и свистать везде, а в силу свою он верил до такой степени, что готов был броситься один с саблею на целую толпу вооруженных слуг какого-нибудь магната. В доме он властвовал деспотически: братья и сестры дрожа, исполняли все его приказания; мужики по деревне прятались, завидя его издали. В отношении к евреям он был истинный бич. Один только Шмуль, рыжий, привычный к брани, арапнику и дерганью за бороду, имел к нему доступ и обделывал разные хозяйственные дела его, потому что в Польше в старину ни один помещик не мог сделать шагу без еврея.