З. Фазин - За великое дело любви
— Закон… так… и власть… Это, спрашивается, что? Это — сила, да еще какая. От нее никуда не ден…
— По книге отвечай — не дурачься!
— А что в книге? То же самое…
Гермоген в раздражении берется объяснять все Яше по книге, но память у него давно ослабла, и он начинает читать со страницы нараспев, будто псалмы:
— «Всякая страна нужда-а-а-ается в порядке. Особенно же, — глаза у монаха влажнеют от напряжения, и он смахивает набегающие слезы резким встряхиванием головы, — особенно же, — повторяет старик с ударением, — необходим порядок для страны об-шир-ной, вроде нашей». — Тут Гермоген поднимает на Яшу свои большие страдальческие глаза. — Так или не так?
— Так, — кивает Яша. — Только дали бы мне самому, эту книжечку почитать.
— Не могу. Разрешение отца настоятеля требуется.
— Ну, скажите ему — я требую.
— Господи! — вырывается тяжкий вздох у монаха. — Нет в тебе уважения никакого! И как ты такой вырос? Аки трава сорная.
— Аки. Аки-паки, — бормочет Яша, уже настраиваясь на воинственный лад. — А дозвольте спросить, батюшка, отчего все церковные книги написаны не по-нашенски?;
— Не по-каковски? Бог с тобой, юноша! — в ужасе отмахивается обеими руками Гермоген. — Ты что? Как не по-нашему?
— А так. «Аки», «аще», «игде», «елико», «еже», «аз есмь», «дондеже» и прочие таковые слова, вроде там: «И — расточилися врази его». Какие же «врази»? Это, надо понимать, «враги»? Почему ж так попросту не сказать, чтоб народ понимал?
Яша уже завелся и не дает рта раскрыть Гермогену.
— Вот и спрашивается, зачем такого туману напускать? Для чего? Наверно, и сам отец-иеромонах господин настоятель не ответит, а то я бы у него спросил!..
Но старый монах успел взять себя в руки: подавил, не дал сатанинским чувствам возмущения и гнева обуять 1 его, ибо что за монах, не умеющий вытерпеть хулу? Для монаха все — чем хуже, тем лучше. И, смиренно > бормоча какие-то непонятные слова, Гермоген дает Яше выговориться до конца.
А Яша не прочь. Собеседников у него тут мало, с монастырской братией ему не дают общаться, с «трудниками» и «годовиками» тоже, а тянет, так тянет к человеческой близости и теплоте.
— Хотите, скажу я вам, уважаемый брат — отец мой, по-настоящему нашенское и каждой буквочкой понятное, это знаете что? — спрашивает Яша и начинает читать крепко полюбившиеся ему стихи Некрасова про «великое дело любви»; и, еще не дойдя до конца знаменитого четверостишия, Яша чувствует, как тощее тело старого монаха затряслось.
В келье уже полумгла, надвигаются сумерки. Яша зажигает спичкой на столе «монашку» — поставленный на медный пятак оплывший огарок свечи и при колеблющемся свете приглядывается к лицу монаха. Глаз не видно, одни темные впадины, щек тоже словно нет — под скулами два углубления, не видать и губ — старик вобрал их в рот и наглухо зажал, сидит молчит и только длинным своим носом подает признаки жизни, часто шмыгает; и странно Яше: что с Гермогеном? Становится не по себе.
— Это я вам стихи Некрасова читал, вы их, должно, не знаете. Хорошие стихи.
Старик задвигался наконец. Вытирает платком глаза, нос, зачем-то еще и шею, тяжко вздыхает и произносит тихо:
— Помер он, Некрасов, царствие ему небесное, уже и похороны в Питере были, до нашей братии дошло оттуда.
Яшу так резануло по сердцу, что рвущийся крик: «Как помер?» — застревает в горле. Некрасов дорог Яше, весть о смерти любимого поэта не укладывается в голове.
— И когда же это он помер-то? Давно ли?
— В сем месяце, сынок, в январе погребен на Новодевичьем кладбище. Питер знаю, бывал и на том кладбище. Старое дворянское место захоронения.
— Погодите про кладбище, — в волнении обрывает Яша. — Когда весть-то пришла?
— Вчера, сынок, с почтой…
— А панихиду служили?
Гермоген отрицательно мотает головой, и снова старческие слезы растекаются из глазных впадин в стороны. Панихиды не было. Не было и не будет.
Яша срывается с места. Он готов бежать к иеромонаху Афанасию просить о панихиде по Некрасову. Но Гермоген приказывает сидеть. Настоятеля тревожить в неурочное время не полагается, да и никакими просьбами докучать ему не следует.
— Давай-ка позанимаемся лучше, еще немножко пройдемся по закону и власти, а потом к закону божьему перейдем, а то скоро в колокол ударят.
И, не ожидая, пока ученик его успокоится, Гермоген тянется с книжкой своей к свече, подслеповато щурится мокрыми глазами:
— «На огромном пространстве, занима-а-а-емом Российскою империей и составляющем ея территорию… ея территорию… эм… проживает более ста миллионов людей. Все они… они… обра-зу-ют об-шир-ное общество, именуемое государством. Но у каждого свои дела, желания, цели, средства. Каждый живет и действует по-свое-му. Но если бы каждый делал, что и как хочет, ни с кем не сообразуясь, то создался бы хавос…»
— Там написано «хаос», — поправляет Яша наставника. — И потом я уже прочел сам то, что дальше на странице.
— А ты не забегай вперед, — выговаривает монах Яше. — «Где же предписаны для каждого общие правила поведения, указаны права и обязанности? В законах. Законы суть те правила, издаваемые высшей государственной властью, которые обязательны для всех без исключения, и законы эти все должны знать и соблюдать».
Упрямый старик! Зачем мучает себя и читает про то, что Яша только вот сейчас уже прочел сам? Душно Яше, он рвет на себе ворот рубашки, он заплакал бы, но сердце уже закаменело, в висках стучит.
Что впустую говорить, надо действовать, бороться, не страшась ничего! Не может так оставаться! Будь у Яши возможность — хоть малейшая, — он бы стрелой полетел в Питер и, несмотря на все пережитое со дня памятной демонстрации у Казанского собора, со всем пылом опять стал бы помогать революционной борьбе против притеснителей и мучителей народа. Самым светлым, лучшим днем своей жизни считал Яша тот декабрьский день, когда он взлетел над толпой демонстрантов с красным стягом!
Но нет у него возможности пуститься в Питер, не велит ему студент Никольский, советует ждать! А доколе? Нашло тут на Яшу такое, что он заскрипел зубами, и звук этот заставил Гермогена оторваться от своей книги.
— Ты чего, милый?
— А ничего, — ответил Яша вдруг охрипшим голосом и припал светлой головой к столу.
Гермоген повздыхал, закрыл книжку.
— Юноша! — Старый монах положил ладонь на плечо Яши и поразился каменной твердости его застывшего тела. — Ты не ропщи. Ну, помолись за упокой грешной души Некрасова. А к настоятелю нашему не смей ходить. Ты, не дай господь, такое скажешь, что и до скандала может дойти!
— И пойду, — произнес Яша глухо, еще не поднимая головы. — И скажу… Я скажу, что это такое есть закон божий? За великое дело любви стоять — вот какой должен быть для всех закон!
И вдруг, резко выпрямившись, Яша с такой силой стукнул кулаком по столу, что свеча слетает с пятака и гаснет. Но крикнуть то, что хотелось Яше, он не успел: на звоннице собора заблаговестили — ударили в колокол.
— Человек слаб и смертен, — бормочет Гермоген. — Человек не железо, он немощен и всяческим грехам подвержен. Так и живи в смирении, в кротости, уйми свою гордыню-то.
— Нет! — наконец прорывается голос у Яши. Он потирает заболевший кулак. — Человек может и крепче железа быть, крепче!..
Гермоген уже встал со скамьи. Чтобы не вызвать новой вспышки ярости в юноше, монах молча прячет книгу в карман. Покидает келью без Яши, даже не зовет его с собой в церковь. Он знает: лучше не звать.
И Яша остается один в темноте.
4События в императорской столице меж тем следовали одно за другим. История сохранила точные даты, по ним можно установить ход тех событий, а они так переплелись тесно с жизнью Яши Потапова, что невозможно обойти их.
23 января нового, 1878 года особое присутствие Сената объявило свой приговор по «процессу 193-х». Волю самодержца судьи уважили: приговор был строг. В столице в тот день бушевала пурга, вечером в Александринском театре давала концерт певица Елизавета Лавровская — любимица петербургской публики. В партере в первых рядах сидел генерал Трепов с супругой, недалеко в боковой ложе выделялась лобастая голова Кони; было известно, что он большой любитель музыки и знаток искусства. С завтрашнего дня Кони предстояло вступить в новую должность: он ушел от Палена и назначен председателем окружного суда. Теперь Анатолий Федорович будет судить воров, грабителей, шулеров и другую нечисть, которой развелось в столице немало. И Кони дал себе слово — вести уголовные дела так, чтобы оправдать известную пословицу: «Тот, кто лишь справедлив, — жесток». Да, завтра для него начнется новая страница жизни. В качестве судьи, надеялся Кони, он сможет отстаивать правду и справедливость, не кривя душой и без лакейской оглядки на повеления свыше.