Александр Шмаков - Петербургский изгнанник. Книга третья
— А Фёдор Ушаков — бич турок и гроза Оттоманской Порты?
— То флотский человек, а среди армейских нет равных Суворову. Он никогда не отступал ни на один шаг, он сотворен по образцу Цезарей и Александров… Говорят, отставной полковник, бывший адъютант графа Суворова, организовал тайный кружок из недовольных павловскими распорядками в армии…
— Дай бог успеха сему кружку, — с большой радостью проговорил Александр Николаевич и возвратился к мысли о Суворове.
— Сказывают, скромен и прост он в своей приватной жизни, — заметил Николай, — непрестанно находится в действии.
Александр Николаевич слушал сыновей и удивлялся, как они выросли, возмужали. Из других источников ему было известно, что поведение их было отличным и Радищевы считались одними из лучших офицеров полка.
— Значит, твёрдо решаешь, Василий, выйти в отставку? — спросил отец, больше всего обеспокоенный этой стороной жизни сына. — И ты, Николай, тоже?
— Я уже отставлен, папенька, в чине подпоручика…
— Вот как! — искренне удивился Александр Николаевич.
— У меня склонности совсем иные. Хочу избрать себе поприще любителя словесности. Упражнял ум свой переводами и сочинениями…
— Так, так! Ново и неожиданно для меня.
— По вашим стопам хочу пойти, папенька.
Катя влюблённо следила за старшими братьями. Дуняша вслушивалась в разговор и радовалась тому, как повзрослели братья за время разлуки.
Николай и Василий пытались в беседе с отцом полнее раскрыть свои взгляды на жизнь, обрисовать перед ним свою будущую деятельность. Оба они вспомнили с благодарностью графа Воронцова, много внимания уделившего их воспитанию, и им было приятно об этом рассказать отцу. Вступив в службу, они не переставали приобретать знания, помогающие быть им полезными сынами отечества. Этому всячески содействовал и Воронцов.
— Граф Александр Романович был нашим покровителем, — сказал Николай, а Василий добавил, что он и сейчас не оставляет их своим вниманием.
— На то были и мои советы и пожелания, — сказал Александр Николаевич и ещё раз подтвердил, что их сердца должны быть полны благодарности к графу Воронцову, оказывающему поддержку всей их семье. Радищев радовался за старших сыновей. Наставления его и графа, как видно, пошли впрок. Сыновьями он остался доволен и теперь горячо желал, чтобы они с неостывшим рвением попрежнему тянулись к просвещению, благу и славе России. Как счастлив был бы он, если бы сыновья пошли по его стопам и нашли там своё призвание. Александр Николаевич призывал их и к трудолюбию.
— Древнейшие мудрецы учили — праздность мать всех пороков и несходна с трудолюбием. Помните, награждения достойны лишь общественные добродетели, человека воспитывает жизнь, обстоятельства делают гражданина, — и предупреждал сыновей, чтобы они на своём однажды избранном пути никогда не отступали. — Единожды смирившись, человек навсегда делается калекою…
Сыновья слушали отца внимательно. Это было его живое слово и воздействовало оно на молодой ум значительно сильнее, чем нравоучительные письма и сочинения. Перед ними был не только их родной отец, но и убелённый сединой человек, умудрённый опытом благородной жизни. И житейские советы его рождали у впечатлительных молодых людей новые мысли, будили в них новые действия. Свежая сила ума, исходившая от отца, помогала глубже понять их будущую деятельность.
8После двухнедельного пребывания старшие сыновья снова уехали в Киев оформлять свою отставку.
Александр Николаевич проводил их до Калуги. Воспользовавшись случаем, он навестил своего лейпцигского друга Сергея Янова и прожил у него два дня. Желание его свидеться с другом сбылось. Но недаром говорят, что человек подвержен переменам. Так случилось и с Яновым.
Все лучшие качества, за которые Радищев любил Сергея, — независимый нрав, крепкий ум и смелость взгляда, отличавшие его от других лейпцигских друзей, теперь все эти качества были утрачены. Со временем они будто завяли в нём, как картофельная ботва глубокой осенью.
Может быть, от прежнего Янова остались только добрые глаза, но и те, казалось, утратили прежнюю восторженность и задор. То, о чём он когда-то говорил с жаром, сейчас произносил вяло, как старик, проживший долгую жизнь и уставший от неё.
— Я знаю, Александр, пока людей продают как скот, правда не может восторжествовать, разговоры о свободе — пустые мечтания…
— Надо бороться, а не складывать оружия.
— Печальный твой опыт разве не учит, к чему может привести такая борьба…
Сергей Янов на минуту смолк, собираясь с мыслями, которые полнее объяснили бы Радищеву, почему он отступил от прежних юношеских идеалов, почему ушёл в сторону от той опасной дороги, на которой остался его друг, не сломленный сибирской ссылкой и немцовским уединением. Радищев сидел перед ним, как грозный судья его совести, и говорить о себе было тем труднее, что он понимал — от проницательного ума друга не ускользнёт ничего. Янов никогда не кривил душой ни перед кем и сейчас не станет кривить, как бы ни было ему больно.
— Раньше я думал, что обязательно найду путь, а теперь его не вижу. Казни меня, Александр, с прежней горячностью казни, но не вижу пути…
Янов тяжело вздохнул. Он взял трубку с янтарным наконечником, закурил, распространяя приятный запах табака. Он выпускал клубы дыма через прямой нос с резко обозначенными ноздрями.
Радищев никогда не видел и не помнил таким беспомощным своего приятеля, сколько его знал. И в то же время сознавал, что Янов говорит правду, понимал его. Слушая друга, он думал: «Не каждому на роду суждено видеть дальние горизонты, скрытые от других». Сергей, такой искренний и откровенный сейчас, покорял Радищева своей сердечностью. Ему хотелось сказать Янову, что, смалодушничав однажды в жизни, он расплачивался теперь за это, мучаясь своим поступком. Но Радищев не сказал этого, а продолжал слушать.
— Ты, другое дело, Александр. Ты приверженный к борьбе человек. Ты рождён борцом и, видать, умрёшь им. Я же обыкновенный человек. Я всегда завидовал твоей крепкой упрямой воле, а мне её не хватало с лейпцигских лет…
Радищев, возбуждённый и взволнованный, шагал перед прежним другом, о котором до последней минуты сохранялось совсем иное представление. Он знал отзывчивость Сергея, его прямоту. Что он мог теперь сказать Янову, открывшему перед ним свою душу? Он сознавал, что Янов попрежнему умён и деятелен, умеет разбираться в людях. Он с успехом мог занять новую высоту, определяемую табелем о рантах, но павлово царствование загнало Янова в деревню и человек будто захирел…
— Ты, наверное, слышал печальную историю с бригадиром Рахманиновым? Невинно пострадал человек, а повод, каков повод был к его мытарствам и тасканию по судам?
Янов стал рассказывать о громком деле тамбовского помещика, отставного бригадира Ивана Рахманинова, вознамерившегося в своей козловской типографии отпечатать сочинения Вольтера без разрешения цензуры и властей.
— Верный человек сказывал мне, будто Рахманинов лишь перепечатывал Вольтеровы сочинения с ранее вышедших изданий в типографии Шнора, кои уже цензуровались в Санкт-Петербурге…
Радищев, мельком слышавший о судебной волоките с бригадиром Рахманиновым, теперь как-то заново воспринял рассказ о нём из уст Янова. Ему казалось, тот хотел оправдать себя, рассказывая историю с бригадиром Рахманиновым.
— Дело его было приутихло, затасканное волокитою по судам, но вдруг сгорела Козловская типография, прошёл слушок, якобы Вольтеровы сочинения, опечатанные городничим, пошли гулять по свету, и бригадира заново стали трепать по земским судам, снимать с него допросы, писать бумаги. Нет уж, что ни говори, страшновато становится, когда за безобидное дело человека по судам мытарят. Ныне мыслить боятся, не то, что говорить о деле.
Обидно было уезжать от Сергея Янова с сознанием, что та опора, которую Радищев хотел найти в друге, утрачена навсегда. Александру Николаевичу было всего досаднее, что круг друзей его юности, воспоминания о которых составляли его отраду в годы сибирской ссылки, теперь нарушился.
Рубановского с Кутузовым не было в живых, Янов изменился, а другие стали людьми, угодными при дворе, и о них не хотелось вспоминать. Чувство одиночества, несколько рассеянное с приездом сыновей, снова само вползло в его сознание: выдержит ли он до конца тяжёлое бремя одиночества?
Но одинок ли он в жизни? Означает ли утрата личных друзей потерю тех невидимых связей с народом, которыми он подкреплялся всегда, черпая в них силу, помогающую преодолевать горечи и превратности его необыкновенной судьбы?
Нет, он не был одинок и не останется одиночкой. Укрепление собственной воли Радищев всегда черпал, как из живительного источника, из общения с народом. Ему одному он обязан своими творениями в петербургский период жизни и в годы сибирского изгнания.