Арсен Титов - Екатеринбург, восемнадцатый
— Давай по порядку! — не принял моего тона Миша. — Что впереди, нам с тобой неизвестно, но вернее всего, ничего хорошего, только тьма и мрак. Я по тебе смотрю, вы у себя там, в Персии, не особо что и видели. И Туркестан тебя ничему не научил. А здесь все по-другому.
— Ардашева, как Серега наш говорит, кокнули и объявили, что пытался бежать. Это по-другому? — перебил я.
— Отнюдь! — в превосходстве и артистическом спокойствии, какие испытывает недалекий учитель перед учениками, ответил Миша. — Отнюдь, Борис! Дело в другом. Ты помнишь, мы в пятом году все вышли приветствовать свободу! Не знаю, как ты, а я всю эту свободу пронаблюдал до сего дня, до несчастного этого Ардашева, если уж ты его вспомнил. И вышла вот какая картина!
— Миша, давай попроще! — попросил я.
— Я и так проще некуда! — остановил он меня. Он стал ходить по комнате, несколько присутулясь и скрестив руки на груди. Я этого в Мише ранее не видел. И я предположил, не заделался ли Миша деятелем какой-нибудь партии. — Так вот, — сказал Миша. — Я хорошо помню твои чувства по отношению к императору, ныне гражданину Романову, и касаться его не буду, хотя то, что он слетел, исключительно его личная заслуга. Он довел страну до такого вот состояния! — Миша показал за окно и снова скрестил на груди руки. — И он бросил страну. Но сейчас не о нем. Он уже никому не интересен и может выращивать капусту где-нибудь у себя на огороде, как ее выращивал, правда по другой причине, римский император Диоклетиан.
Такой Миша, Миша-вещатель, Миша — вожак какой-то партии, мне не нравился. И еще я в удивлении обнаружил в себе некое равнодушие. Во мне не оказывалось чего-то того, что было во мне раньше. Миша мне напомнил мой юношеский трепет перед именем государя императора. А я прежнего трепета не ощутил. Я как бы при этом смотрел не на себя, а на кого-то другого на моем месте и с досадой думал, ну, зачем мне это. Или же тиф лишил меня сил чувствовать глубоко, или же во мне поселилось какое-то отчуждение по отношению к государю императору за то, что он, как говорили все, бросил нас. Определенней сказать было трудно. Но то, что я подумал о государе императоре, как все, мне больно черкнуло. Чтобы утишить боль, я вступил в разговор.
— Диоклетиан не был оригинален со своей капустой. Более того, он явно играл! Первым был Маний Курий! — сказал я о римском полководце, изгнавшем из Италии Пирра и после многочисленных других побед и триумфов удалившемся в свое скромное поместье. Когда к нему пришли послы с просьбой вернуться и предложили хорошее содержание, он отказал, сказав, что тому, кто обедает вареной репой, выращенной самим, золота не нужно, что он сам предпочитает владеть не золотом, а умами тех, кто золотом владеет, ибо это и есть подлинное богатство.
— Ну, ты всегда был в фаворе у нашего Васи! — в явном неудовольствии на мое замечание, хмыкнул Миша, называя Васей нашего учителя истории и географии Василия Ивановича Будрина.
— И у Вильгельмушки! — в тон ему назвал я преподавателя немецкого языка Орведа Вильгельмовича Томсона, а потом присовокупил преподавателя латыни Петра Михайловича Лешника, естественно, по гимназическому прозвищу Петя Лишний, преподавателя греческого языка Виктора Моисеевича Тимофеева, то есть, по-нашему, Грека Иудеевича Через-реку, и преподавателя русского языка Александра Ивановича Истомина, кажется, единственного оставленного без клички.
— Да уж известно! — не скрывая ревности, но ревности ребячьей, легкой, сказал Миша и с обидой спросил: — Так ты будешь меня слушать?
— Буду, — сказал я.
— Эх, Борька! Куда все делось? И какими дураками мы были! Что надо было дуракам? Что мы понимали? А полезли туда же! Свобода, равенство, братство! Вот где они все, эти свободы, равенства, братства! — завернул Миша свой уже много раз упоминаемый маленький, но выразительно крепкий кукиш.
— Миша, попроще! — напомнил я.
— Кому на руку эти свободы — только сволочам из Госдумы да есерам-бомбистам вышли! — сказал Миша, назвав эсеров через начальное «е», и осекся. — А говорить-то, Борис, собственно, и не о чем! — вдруг сказал он, пристально поглядел на меня и прибавил: — Взглянешь на тебя, на твою постную рожу, и тут же себе скажешь: «Молчит, холера. А ведь все знает лучше меня!» И чего ты молчишь? И чего я перед тобой мелким бисером сыплюсь? Как это было у нашего Пети Лишнего: «Сыпать Маргариту перед кем?»
— Margalitas ante porcos! Жемчуг перед свиньями! — с артистическим назиданием сказал я.
— Вот именно: «Маргариту перед поркой!» — вспомнил Миша детские наши издевательства над нелюбимыми предметами — для них, для большинства класса, нелюбимыми, но мне достающимися без труда. — И это! — пошел в воспоминания Миша. — Как ты там Пете Лишнему сказал это выражение, которое «против ветра»? Как там по-латыни «сделать против ветра»? Как он тебя? А ты ему? Скажи, Боря!
При том что я вышел из гимназии в числе первых учеников, я был не лучше своих товарищей-одноклассников и тоже давал волю различного рода пакостям по отношению к нашим преподавателям, правда, другого рода пакостям, нежели сотворяли их мои товарищи. Я не хрюкал на уроках, не возился под партами, не пулял жеваной бумагой, не играл в подкидного, не рисовал преподавателей уродцами или за приписываемыми им нашим воображением гнусными занятиями. Я пакостил по-своему. Одну из таких пакостей сейчас и вспомнил Миша. Состояла она в том, что как-то наш латинист Петр Михайлович Лешник никак не мог добиться от класса ответа на домашнее задание выучить несколько крылатых фраз. Спрашивать, к своему горю, он начал с самых нерадивых, сидящих на задних партах, на так называемой «камчатке». Естественно, он не получил ответа и перешел к середнячкам, к числу которых принадлежал и Миша. Именно Мишу он спросил первым из середнячков. Мише же попала шлея под хвост. Он сказал, что ответить не готов. Следом, почуяв развлечение, о своей неготовности стал отвечать весь класс. Петр Михайлович поднимал одного за другим и спрашивал, как будет звучать на благословенной латыни та или иная из домашнего задания фраза, по мере отрицательных ответов остановившись на одной, которая в данной ситуации оказывалась как нельзя более логичной.
— Ну-с, как будет звучать на латыни «С человеком, отрицающим основы, спорить невозможно»? — спрашивал Петр Михайлович, и ему никто не отвечал.
Дошло дело до меня, всегдашнего выручателя в подобных случаях. Я, конечно, урок приготовил, и фраза эта по латыни звучала так: «Contra principia negantem disputari non potest». Труда выучить ее не составляло. Я выучил. Но я, обуреваемый мальчишечьим бесом, подумал и нашел, что не лишне будет сему напыщенному изречению перевести на латынь своеобразную русскую народную идиому о вреде, прошу прощения, справлять малую нужду против ветра. «Это-то покрылатей будет!» — решил я.
— Ну-с, и наконец Борис Алексеевич! — по своей привычке выделять меня обращением по имени и отчеству, произнес Петр Михайлович. — Скажите же наконец этим олухам царя небесного фразу о бесполезности спорить с заносчивым и недалеким человеком!
Я сказал.
Бедный Петр Михайлович всему классу в журнале поставил точки. Мне же, когда до него дошел смысл моего ответа, он трясущейся рукой и в дрожании губ вкатил размашистый «кол».
Вот этот эпизод сейчас вспомнил Миша.
— Ну-ка, как там было «против ветра»! — в удовольствии расхохотавшись, стал просить сказать Миша.
— Так, против ветра! — отмахнулся я.
— Нет, ты скажи. Как сказал тогда! — потребовал Миша.
— Ты что-то хотел мне сказать без Сереги! — уклонился я от ответа.
— Ну и что ты за человек, Борис Алексеевич! В жуткой тьме торжества хама тебя просит друг посветить лучиком радости, а ты не хочешь! — недовольно, но стараясь в шутку, выговорил он мне.
— Не дам я тебе лучика радости. Ты мне что-то собирался сказать! — напомнил я.
— Да вот пропала охота! — сел Миша за свой письменный стол, посидел и вдруг предложил выпить. — Давай выпьем. У меня есть старый шустовский коньяк, то есть коньяк из твоих Персий-Армений. Тебе будет приятно. Смотри, вот! — он открыл секретер. — Вот, непочатая бутылка. Закуски я сейчас принесу!
— Миша, ты все-таки кто, кроме того, что писарь при адъютанте начальника гарнизона? — спросил я.
— Писарь при адъютанте председателя военного отдела исполкома Совета рабочих и солдатских депутатов! — ернически поправил он.
— И кто еще, кроме этого? — снова спросил я.
— Ладно, ваше высокоблагородие. Выпьем, расскажу по порядку! — пообещал Миша и ушел за закусками.
Мы быстро захмелели и говорили много, но говорили без всякого порядка, пьяно полагая, что говорим исключительно в соответствии с логически выверенным порядком. Из того, что говорил я, вспоминать нет нужды — естественно, я говорил о Персии, о моих товарищах, о дороге через Туркестан, о казаках-бутаковцах, полегших на Олтинской позиции, но не пропустивших турок и тем способствовавших неуспеху турецкой операции по окружению нас под Сарыкамышем и Карсом. Когда я сказал об Элспет, Миша назвал меня дураком — это за мой отказ от предложения служить в британской армии. Он почему-то вспомнил местных англичан Ятесов, инженеров и владельцев заводов, мне по детству более известных как владельцев писчебумажных магазинов, в которые я всегда входил с редкостным трепетом и абсолютной завороженностью обилием письменных принадлежностей. С этим трепетом мог соревноваться только мой трепет перед воинской казармой в ожидании, когда откроются ворота казарменного двора и на миг мне покажут, как я полагал, воинскую службу — не шагистику солдат-новобранцев на плацу Сенной площади, а саму службу, сам окутанный военной тайной и оттого необычайно иной, чем во всем городе, порядок жизни военных людей.