Иозеф Томан - Дон Жуан. Жизнь и смерть дона Мигеля из Маньяры
Грегорио поднялся и, не отрывая взгляда от темных омутов, произнес, вкладывая в слова всю боль своей души:
— Пусть же вам хорошо живется, добрые люди! Только бы не страдать вам так много… А ты, мое хрупкое, юное сердечко, кровинка моя горячая, — только не засохни, не утрать человечности в том мраке, в котором тебя держат, как в тюрьме! Не затоптали бы твою искрящуюся душу, не задушили бы в тебе всякое человеческое чувство… Пусть тебя, мой пламенный мальчик, сопровождает со временем не плач людей, а любовь их!
Умолк Грегорио, слезы катились по его щекам. Месяц, закутанный облачками, и река, темная под туманными парами, грустят вместе со старым монахом.
ЧАСТЬ ВТОРАЯ
Высокий балдахин над архиепископским престолом вздувается волнами алого шелка, подобными вспененной крови. Холеные руки гладят белую парчу, пальцы играют золотыми кистями.
Далеко внизу, словно черный пьеро с набеленным мукою лицом, едва осмеливается дышать падре Трифон.
Семь ступеней к престолу архиепископа — будто семь ступеней лестницы Иакова. Далеки небесные выси от земли обетованной, глас божий с неизмеримой высоты достигает слуха преданного слуги:
— Почему вы замолчали?
— Не смею говорить, не будучи спрошенным, ваше преосвященство, — отвечает Трифон.
— Говорите без околичностей.
— За восемь лет, прошедших с той поры, когда из Маньяры был удален монах Грегорио, мое влияние на дона Мигеля значительно упрочилось. Я овладел им. Укротил его страсти и прихоти. Он полностью в моей власти. Он мой.
— Наш. — В голосе сверху прошелестело недовольство.
— Смиренно прошу прощения. Вашему преосвященству известно, что я думаю только о святой церкви.
— Продолжайте.
— Труд был немалый. Потребовалось огромное терпение, ибо у дона Мигеля пламенная кровь.
— Не достаточно ли будет толчка, чтобы все ваш» труды рухнули?
— Нет, ваше преосвященство. Я задел его ядро. Добрался до корней юной души. В ближайшие дни, как известно вашему преосвященству, дон Мигель переедет из Маньяры в Севилью и запишется на «artes liberales»[4], на двухлетний курс философии, как то необходимо перед изучением богословия. Все совершается в согласии с торжественной клятвой ее милости сделать сына священником.
— А Мигель?
— Подчинился желанию матери и моему, ваше преосвященство. Я твердо убежден, что в свое время святая наша церковь сможет похвалиться тем, что последний отпрыск рода Маньяра станет служителем божиим и что…
— Договаривайте!
— И что несметные богатства Маньяры перейдут к нашей святой церкви.
— До начала изучения богословия еще два года, — скептически прозвучал голос сверху.
— Бдительность моя не ослабнет и в эти два года. Наоборот, я удвою усилия, ваше преосвященство. Я горжусь своей миссией и тем, что ваши уста повелели мне принять ее.
— Вы ревностный сын церкви и член Иисусова братства, Трифон. Мы этого не забудем.
Голос у подножия трепещет от волнения:
— Все для вящей славы и могущества божия, ваше преосвященство…
— Теперь — некоторые подробности о вашем питомце.
— Слушаюсь, ваше преосвященство. Среда была подходящая. Дон Томас не вникал в воспитание сына, а ее милость поддерживала мои старания. Мигель не выходит из дому, кроме как на прогулки со мной. Я погасил в нем человеческие желания, заморозил его кровь, а его честолюбие поддерживаю в желаемом для меня направлении.
— Как это он принимает?
— Для юноши двадцати двух лет — с поразительным послушанием. Мне кажется, я лишил его собственной воли.
Трифон замолчал. Голос сверху спросил:
— И все же есть какое-то «но»?
— Никакого, ваше преосвященство. Меня заботит только, что Мигель подвержен резким переменам.
— А! Подробнее об этом.
— Еще на последней аудиенции я сообщал вашему преосвященству, что этот молодой человек то немногословен, даже молчалив, то исторгает молитвы с такою страстностью, что я не могу определить, молится он или кощунствует.
— И так до сих пор?
— Постоянные перемены, ваше преосвященство. Дон Мигель пугает меня скачками настроений, сменяющихся мгновенно. То он тих, то неистов. То он словно изо льда, то вдруг пылает, как лучина. Сейчас полон смирения, а через минуту вспыхивает, как все вспыльчивые и страстные люди.
— То свойство юности. Два огня раздирают его душу. Плоть и дух — давняя распря. Ваше дело свести оба эти течения в единый ток.
— Я выполню это, ваше преосвященство, насколько хватит сил. Но я обязан упомянуть еще об одном признаке, весьма благоприятном. Дон Мигель необыкновенно серьезен. Пустые разговоры чужды ему, он ненавидит веселье и смех — пожалуй, он даже не умеет смеяться…
Зашуршали шелк и парча балдахина.
Трифон не осмеливается поднять глаза, он только боязливо напрягает слух, стараясь понять, что означает это движение — одобрение или недовольство. Но вот сверху раздался голос, и голос этот выдает улыбку удовлетворения:
— Вы стянули путами эту молодую душу. Теперь умножьте ваши усилия. Город полон соблазнов для молодого человека. Ступайте же с нашим благословением.
Золотые кисти блеснули в полумраке покоя, описывая вслед за холеной рукой знамение креста.
Трифон, низко склонившись, пятится к двери и выходит.
— Вы в милости, падре Трифон, — говорит ему в передней церемониймейстер архиепископа. — Даже аббатам и епископам не уделяет его преосвященство столько времени.
Трифон, переполненный запретной гордостью, вышел на солнечные улицы Севильи.
Через спущенные жалюзи проникают лучи лунного света, и по ним соскальзывают образы из Песни Песней Соломона.
Зачем дал ты мне воображение, господи?
Тени преображаются в девичьи тела, нежные, гибкие…
Женщина. Бледные лики святых, обжигающие линии бедер, уста, голубиный голос…
Женщина, благоуханная, как цветущий луг, красотка в паутине кружев, дева, сотканная из света и зари, самка с кошачьими движениями, стройная, как библейские прелюбодейки, чужестранка мимолетного очарования, русалка в водяных лилиях, хищница с фосфоресцирующими зрачками, девчонка с гор, похожая на цветок кактуса, пастушка, розовая в одеянии невесты, прачка в мятой карминной юбке…
Лица святых и дьяволиц, очи, раскаленнее солнца… Ах, бежать, пока не прожгли меня насквозь очи, подобные и полудню и полуночи одновременно, в месяц любви, — а скажи, который месяц — не месяц любви? Кто б ни была ты — праматерь греховного наслаждения, целомудренная святая или наложница дьявола, — только баюкай меня в своих объятиях…
Страх сдавил горло Мигеля — вспомнились слова Трифона:
— Вам, дон Мигель, незнакомо это зло во всех его обличиях. Зло лжи, нечистоты, прелюбодеяния — все эти виды зла, скрываясь за красивыми масками, подкрадываются к вам со змеиной хитростью, пока не проникнут к сердцу невинного, и тогда жалят внезапно. Ужасно зрелище человеческих теней, разлагающихся в страстях и пороках. Плоды, еще не успевшие созреть, но уже насквозь изъеденные червями…
Ночь чернеет, и старится, и тлеет за окнами, лишь сквозь щели жалюзи порой прорывается лунный луч. Мигель встал, отворил окно, смотрит в ночь. Тогда тоже была ночь; похожая на эту, и Мигель с ненавистью смотрел на жилистую, тощую шею Трифона, на его выступающие лопатки и костлявые руки, сложенные для молитвы.
— Я взываю к вашему благородному происхождению, дон Мигель, — возвысил тогда свой голос Трифон, — взываю к вашим высокорожденным предкам, среди которых были благочестивейшие из мужей, и прошу — нет, заклинаю вас — не обращайте взгляда своего на женщину…
И сейчас Мигель шепчет в ночь:
— Клянусь вами, священные книги пророков и евангелистов, что хочу избежать соблазна. Дай же силу мне, господи!
Он снова ложится и мечется на ложе без сна. Но образ упорно возвращается к нему. Улыбка, ровный ряд зубов, алость губ, туфелька, грудь под крылом веера… Женщина.
Имена звезд не так прекрасны, чтоб служить вам эпитетом, о женщины, вы, что веками проходите сквозь зрачки юношей, не познавших любви.
Зачем дал ты мне воображение, господи?
Ночь вихрится над висками юноши, подобно смерчу, и голос ее звучит погребальным хоралом.
Потом тьма затопляет все.
Над черными водами носится бог. Вокруг его мрачного лика вьется дьявол в образе нетопыря.
Черные глади мертвых вод — и бог и сатана.
— Что вам от меня надо? — в тоске вопрошает Мигель. — Что должен я совершить? Каким должен стать?
«Все в меру!» — отвечает голос, суровый и звучный.
Но другой голос, исполненный неги, подсказывает юноше откровение святого Иоанна:
«О, если бы ты был холоден или горяч! Но… ты тепл…»
В большой зале севильского дворца дона Томаса пылает сотня свечей.
Семнадцать бледных лиц в золоченых рамах, семнадцать предков изнывают здесь за спущенными жалюзи, в вечном сумраке. Семнадцать столпов рода, семнадцать пар рук, обагренных кровью в захватнических войнах, семнадцать вельможей, живших в роскоши, созданной потом их вассалов и рабов.