Леонтий Раковский - Адмирал Ушаков
Клокачев говорил и все время подносил к носу головку чесноку – нюхал.
– Что делали в Таганроге, ваше превосходительство?
– Как убереглись они? – посыпались вопросы.
– А вот как. Капитан над Таганрогским портом генерал-майор Косливцев осматривал всех подозрительных «купцов»[31], устроил карантин. Нам также немедля учредить во всех кораблях и командах карантины, выставить караул. Перед работой и после работы самим лично осматривать команду.
– А как узнаешь, что человек заболел чумой? – спросил кто-то.
– Черные чирьи пойдут по телу. Как уголь.
– И синие пятна, морушки[32], – откликнулись те, кто слыхал о недавней московской чуме.
– Горячка! Человек лежит без памяти.
– И вовсе не так. У меня в Москве зять помер. При полной памяти. Перед смертью все соленых грибков просил…
Клокачев постучал рукой по столу:
– Тише, господа! Слушайте дальше. Во всех кораблях и командах немедля зажечь костер из кизяка. Жечь круглые сутки. Помните: при чуме, как у нас на море, главное – ветер. Ведь не зря и называется «моровое поветрие». Если команда идет на работу и встретит незнакомого человека, то смотреть, чтобы он не выиграл у тебя ветер. Ежели надо переговорить с ним, то становись так, чтобы вы оказались на ветре.
– Ваше превосходительство, я полагаю, кроме ветра есть еще что-то, – сказал Ушаков. – Если бы только один ветер, то чума пошла бы и дальше, а ведь она второй год держится только на побережье.
– А как в семьдесят первом годе пожаловала в Москву, забыли? Ежели не в ветре, то, извольте сказать, в чем тогда? – обернулся к нему Клокачев.
– Не знаю, ваше превосходительство. Я не лекарь. Я только сказал, что думал.
– Думать нечего. Слушайте, что приказывают, господин капитан второго ранга!
Ушаков покраснел и смолк.
– Людям побольше есть чеснок. И обливаться уксусом. Песен не петь. Работы не прекращать. Но в Ахтиарскую бухту ничего не отправлять: не занести бы мор на готовые корабли.
И Клокачев распустил собрание.
Командиры уходили, озабоченно обсуждая неприятную новость.
– Видишь, сам же говорит: «не занести бы»; значит, не в одном ветре дело! – шептал Голенкину Ушаков, когда они выходили из адмиралтейства. – А то выйдет, как бабы говорят: «ветром надуло».
– Никто ничего не знает, – ответил Голенкин. – А наш Паша угодил: вовремя убрался из Херсона! Ну, Феденька, держись!
– Будь здоров, Гаврюша!
Когда Ушаков пришел к своей команде, там уже знали о страшной новости. Судили-рядили на все лады:
– Не суждено – не заболеешь.
– Бояться не надо. Кто боится, того сразу возьмет.
– Береженого и бог бережет!
– Бог-то бог, да и сам не будь плох!
– Слыхал: уксусом надо обливаться.
– Пей водку – ничто не возьмет!
– Дяденька, а что с человеком тогда случается?
– Голова дюже болит.
– Это когда головная горячка, тогда голова болит, а тут горячка гнилая…
– И что же тут?
– Сине-багровые пятна по телу. И мясо клочьями лезет. Заживо человек гниет…
– Несладко!
– Чума есть всякая: одна холопская, другая – барская. От барской ни ты, ни я не помрем. Вон в Москве была барская – одни баре мерли, ровно мухи.
– Барская-то чума была не тогда. Вон как Пугачев шел с Урала, он, сынок, был барам пострашнее всякой чумы! Вон когда они нигде не могли найти себе места!
– Дяденька, а здеся какая чума?
– А здесь – холопская. Купил солдат у торговки старые шаровары, хотел себе штаны сделать. Торговка, к примеру, сегодня ноги кверху, а его, раба божьего, назавтра скрутило.
– Сми-ирно! – прервала команда разговоры.
Ушаков стал перед строем:
– Вот, братцы, слыхали, какая напасть? Главное: смотреть за собой, чтобы сам и одежда – в чистоте, тогда никакая хворь не пристанет. Посторонних людей сторониться. Не здороваться за руку. Вещей чужих не трогать. Что надо будет купить, пойдем в строю, с офицером. Итак – беречься, но не трусить! Носов не вешать! Как в бою! Молодцами!
– Рады стараться, ваше высокоблагородие!
И команда бодро пошла на работу.
Вечером после работы Ушаков сам привел команду в казармы.
На улицах чадили костры из навоза, камыша и бурьяна. Солнце проглядывало сквозь дымные облака, как кровавый шар.
У капитана 2-го ранга Федора Ушакова все было готово: уксус для обливания команды, карантин – для него он выделил мазанку, где помещался лазарет. Вокруг расположения команды корабля № 4 стояли посты, не пропускавшие никого.
Прежде Федор Федорович любил эти тихие вечерние часы. Он знал, что к нему обязательно прибежит коротать вечерок милая Любушка.
Ушаков делал что-либо у стола – проверял расчеты, просматривал ведомости, а она сидела рядом – вязала, напевая.
Так проходило полчаса. А потом Любушка вдруг обнимала его, карандаш летел в сторону, а ведомости мешались с чертежами…
Денщик Федора был доволен, что к ним приходила Любовь Флоровна. Он ее уважал, старался всячески угодить ей.
– А все-таки без хозяйки – дом сирота! – говорил он, будто бы сам с собой.
И старался все подать, а потом бесследно исчезал.
– Ну, Федор, слыхал, какая у нас объявилась гостья? – спросил Ушаков, придя домой.
– Как не слыхать, ваше высокоблагородие! Вон костры по всему городу запалили. Солнышко затмили. А гостья – точно, упаси господи! Это, сказывают, как в семьдесят первом годе в Москву пожаловала. Тогда оно вот как было. Солнышко еще не встало – только в зорьке купалось, приплелась к заставе сгорбленная старушонка в черном саване с монашеским куколем на голове. Бредет, на суковатую клюку опирается. Караул стоит, усы разглаживает. Кричит ей: «Стой! Куда бредешь, гнилая? Как тебя звать, древняя?» А она подняла голову – один голюсенький череп. Вместо глаз синие болотные огоньки мигают. Зубы-клыки лязгают. «Звать меня – моровая язва!..» Смеется, вредная, во весь свой поганый рот. Распахнула саван, а под ним – кости, обтянутые желтой кожей, а на коже черные пятна. Караул попался не из робкого десятка. Спервоначалу отшатнулся: свят, свят! А потом сотворил крестное знамение и ружье наперевес: «Стой, язва!» А она язык показала – мол, накося, выкуси – да через заставу, как тень, в Москву и сгинула. А язык-то у нее ровно у змеи – на конце раздвоен. Вот и можно теперь узнать чуму по раздвоенному языку да черным пятнам на теле!
– Да-а… Красивая сказка, – усмехнулся Ушаков. – А как же мы-то теперь будем, Федор?
– А как все, батюшка. Мы на базаре покупали только молоко да овощи. Овощ пусть мне в кувшин с уксусом кладут, а от молока откажемся.
– Верно. Сядем-ка мы на морской стол – на крупу да солонину!
– Точно так, Федор Федорович!
Ушаков ходил по комнате. Надо было ужинать, а Любушки нет как нет. Беспокоился, но ничего не говорил. Федор понял его состояние. Гремя стаканами, сказал в пространство:
– Где ты, ласточка, где, касаточка?
Только произнес – мимо окна мелькнула тень. Вбежала Любушка.
– Ух, чуть добежала! Едва не задохнулась в этом дымном смраде! Днем солнце багровое, теперь луна такая же. Собаки воют. Страшно! – говорила она, обмахиваясь платочком.
Федор в последний раз взглянул на стол – всё ли есть, и ушел к себе. Остались вдвоем.
– Почему так задержалась?
– Рядышком с нами, на соседней улице, чума…
– Кто заболел?
– Перекупка. Она торговала на рынке старьем. Покупала у приезжих, скупала у матросов с «купцов». Из-за нее оцепили все три улицы до самого рынка.
– А как же ты прошла? Как не задержали?
– Э, караульщики стоят всё свои. Уговорила. А почему им не пропустить меня: знают, что я здорова! – засмеялась она.
Федор Федорович глянул на Любушку и не мог не улыбнуться:
– Да, действительно здорова. Как репка! Ну, будем ужинать, пить чай. Наливай!
Любушка принялась хозяйничать.
– Хочешь, я тебе расскажу, как чума пришла в Москву? – спросил Федор Федорович, когда поужинали.
– Расскажи!
Она села поближе к нему и приготовилась слушать.
– Был вот такой же вечер. Штилевая погода. Луна светит. Собаки лают. Стоит у будки часовой. Подходит к нему с зюйд-веста молодая женщина в белом платье. «Куда, барышня?» – «В Москву». – «Зачем?» – «А вот зачем!» И она распахнула платье…
– Фу, бесстыжая… – перебила Любушка.
– Не перебивай. Вот распахнула. Видит солдат: девушка вся в синяках…
– Хороша девушка. Должно быть, из какого-нибудь кабака плелась…
– Не перебивай, Любушка! Вся в синяках. Солдат к ней: «Стой!» А она показала ему язык. А язык у нее раздвоен. Дразнит: лови-ка! Он за ней. Чуть дотронулся – и умер.
– А не трогай девушки! – сказала Любушка и вдруг померкла, задумалась, глядя на огонек свечи: – Знаешь, Феденька, меня убьют.
– Что ты, что ты!
– Я хожу в белом. И язык у меня раздвоен…
Она высунула язык.
– Но у тебя нет одного, – сказал Ушаков, обнимая ее.
– Чего?
– Синяков.
– Как нет?