Овидий Горчаков - Вне закона
— отцов и матерей, братьев и сестер тех, кто с оружием в руках воюет на фронте против немцев. Тысячи невидимых нитей, незримых артерий и вен нерушимо связывают эти села, этих людей с нами, неразрывно связывают самыми крепкими узами родства, общностью судеб. Но одна из таких нитей подгнила... От этой мысли мне стало и горько, и больно, и трудно, невозможно было утешить себя другой мыслью, что потеря одной перегнившей нити значит не больше для здоровой ткани, чем выпадение волоса из головы.
Тик-так, тик-так... В лампе потрескивает фитиль...
На большой беленой печи страшно прыгает уродливая, ломаная тень бургомистра. Барашков сидит не шевелясь, лишь время от времени вытирая потный лоб тылом ладони.
Я закурил. Барашков обрадовался невыразимо, рассыпая табак, тоже закурил. Газету, табак нам услужливо подал бургомистр. От немецкой газеты пахло керосиновым запахом типографской краски. От табака мутило...
В голове — лихорадочный рой путаных мыслей. Почему так страшит меня этот расстрел? Или потому еще, что я не до конца убежден в нашем праве отнять у этого человека жизнь? Но ведь ошибки тут никакой нет. Согласно нашим понятиям, бургомистр — изменник, он заслуживает смерти. (Да, понятиями можно убить человека, но никакие понятия не смогут его воскресить. Ведь этот бургомистр отец, муж, брат наших, советских людей...) Неужели я в самом деле хлюпик, чистоплюй?..
За дощатой перегородкой, в боковушке, кто-то стал шепотом убаюкивать ребенка. Я прошел туда, оглянувшись на Барашкова, который все еще сидел молча, не спуская глаз с бургомистра, возившегося с самогоном.
Слева — кровать с пышной периной и множеством разнокалиберных подушек мал мала меньше. Зарывшись в одеяло из пестрых лоскутов, лежит белоголовая девочка лет тринадцати. На лице ее застыла бессмысленная улыбка. Улыбка жалкая, просительная, заискивающая. Глаза широко раскрыты, недвижны. Рядом с ней — люлька.
— Спите! Спите! — проговорил я. Горло у меня перехватило, сердце сжалось. Я отвернулся.
У окна стояла ножная швейная машина «Зингер» под кружевной накидкой, а впереди, на стене, на которой во все стороны, шурша, разбегаются от луча моего электрофонарика тараканы, большой погрудный цветной портрет на бордовом фоне — плакатный портрет человека в коричневом френче с опухшим лицом, лицом почечного больного, подстриженными усиками, отечными крысиными глазами, с надписью — черным по красному — «ГИТЛЕР-ОСВОБОДИТЕЛЬ».
— Барашков! — заорал я таким голосом, что в дверях мигом появился с наганом в руке мой товарищ. — Ты посмотри только!
Мы стояли, направив на портрет лучи наших фонариков. Это не была карикатура. Художник придал этому лицу мрачную одухотворенность, жуткую величественность. Гитлер глядел куда-то вдаль. В этих глазах, в этом лице, воплощавшем в себе зловещую угрозу нашей Родине, было что-то магнетическое, змеиное. Я испытал в эту минуту то странное чувство, когда что-то говорит тебе, что минута эта навсегда останется в памяти, отпечатается в мозгу.
Матерно выругавшись, Барашков содрал со стены портрет. Он выскочил из комнаты, и я услышал его полный гнева и ненависти голос. Размахивая плакатом, он стоял перед отпрянувшим к стене, под иконы, бургомистром и кричал:
— Сволочи! Вот ваш освободитель, ваш бог! Вот на кого вы молитесь! — Он подскочил к бургомистру и изо всех сил ударил его по лоснившемуся потом лицу зажатым в кулаке плакатом. — Вы решили, мы побеждены, мы уничтожены, нас больше нет! Сейчас... ночью... на огороде лежит расстрелянный — наш связной. Это ты выдал его немцам!.. Портреты, плакаты развесил!.. Ты получишь свою землю!
И бургомистр, и жена бургомистра, и я молча, в ужасе смотрели, как Барашков торопливо сунул в карман зажженный фонарик, перехватил правой рукой наган, отскочил, взвел курок, прицелился. Тик-так, тик-так,— стучали часы. И снова дрогнул
Барашков... Во все глаза, с остановившимся сердцем, смотрел я на черный зрачок вороненого дула. Тик-так, тик-так... Часы не поспевают за ударами сердца. В эти последние мгновения двадцатилетнему Барашкову пришлось собрать все свои душевные силы, чтобы нажать на курок... Пинком в живот ударил звук выстрела. Душу потряс женский вопль. Тонко зазвенели стекла, звенело в ушах, резко запахло порохом. Бургомистр неподвижно лежал на полу. Ворот рубахи распахнулся, открыв серебряный крестик на волосатой груди. Неслышно качался маятник часов...
Из боковушки вышла девочка в длинной рубахе. Она смотрела вниз на отца, а губы ее растягивались все шире в неудержимой улыбке. Она вся тряслась от беззвучного смеха.
Мы кинулись вон, в слепой мрак. Где-то пропел петух. Когда глаза привыкли к темноте, я оглянулся на дом под флюгером...
Рассвет, туманный и холодный, застал нас у тропинки, ведущей к лагерю.
— Самогон-то мы, господа-товарищи, забыли,— сказал я, силясь разглядеть в неверном свете лицо Барашкова, ища в нем признаки душевной перемены. Как же, ведь он только что убил человека, пусть изменника, но все-таки человека.
— Бр-р-р! Как вспомню смех той девчонки... Не нужно говорить об этом хлопцам. Засмеют. И про то, что я там нервничал, скандалил, тоже, знаешь, не стоит говорить. — Николай смущенно улыбнулся, протягивая мне все еще зажатый в руке плакат: — Вот наш трофей. Сам Гитлер! Я и не знал раньше, что он такой... противный!
Группа Аксеныча
1В лесу нас ждали с новостями. Кухарченко ночью столкнулся в Рябиновке с какими-то вооруженными людьми и едва не ввязался с ними в перестрелку. Незнакомцы оказались окруженцам из подлесных деревень. Они ушли в лес при первом слухе о выброске нашего десанта и уже несколько дней искали нас. Двух представителей этих окруженцев — простодушного на вид великана Токарева и угрюмого лейтенанта — пограничника Покатило — Кухарченко привел в лагерь.
Десантники наперебой расспрашивали о казни бургомистра Кульшичей. Щелкунов — он не отводил напряженного взгляда от Барашкова, скупо рассказывавшего о последнем ужине иуды,— побледнел и, перебивая Николая, решительно объявил о споем намерении собственноручно уничтожить следующего предателя.
— И я с тобой! — не очень уверенно вызвалась Надя. Ей тоже хотелось скорее испытать себя.
Самсонов медленно обвел нас всех взглядом и веско и убежденно произнес:
— Кровь иуды-предателя не марает рук. Изменник — не человек, а гад ползучий.
Уничтожение врага народа не убийство, а акт гуманности. Если враг не сдается.
Надя смотрела на изрядно помятый портрет Гитлера, брезгливо вздернув нос. Через ее плечо глядела на плакат Алла.
— Гляди, запоминай! Может, Адольф завтра с вами в лесу тут повстречается,— насмешливо процедил Щелкунов, высмеивая, видимо, свои собственные честолюбивые мечты,— А что? Придет сюда, косой черт, по ягоды, а вы, девки, цап его!..
— А Витька-то! — засмеялась Надя. — Штаны порвал, а глядит гордо — будто самого
Гитлера в лес привел!
— Вы, ребята, откуда? — спросил Барашков Токарева и Покатило. — Что за группа у вас?
— Кухарченко! — внезапно перебил Барашкова командир. Он кивнул на Барашкова и меня: — Займись-ка ими, втолкуй им мой приказ!
Лешка-атаман ухмыльнулся и отвел нас в сторону.
— Дело в том, — сказал он, когда мы уселись на плащ-палатке,— что я, как вы знаете, всего-навсего лейтенант и обязан подчиняться капитану Самсонову, а вы должны подчиняться мне. Понятно?
Что ты мелешь, Лешка? — спросил сбитый с толку Баращков. — Куда гнешь?
Какой ты лейтенант? Самсонов, так тот — политрук...
— Товарищ Барашков,— тоном упрека начал Кухарченко,— капитан Самсонов прав: вы и в самом деле забыли про суб... субординацию. Мне, капитану и лейтенанту Бокову он ведь тоже лейтенант — придется всерьез заняться вашей дисциплиной. Так вот, больше не забывайте: Самсонов — капитан, а я и Боков — -лейтенанты. Этих самых окруженцев мы решили присоединить к себе,— понизив голос, проговорил он вдруг серьезно, оглядываясь на Токарева и Покатило,— а у них почти все средние командиры. Не станем же мы, десантники, подчиняться окруженцам. Ясно? — Он вскочил и сильным рывком выдернул из-под нас палатку. У него смеялись теперь не только глаза, но и губы: — Ну, мелочь пузатая, хватит рассиживаться на командирском имуществе!
— Вот оно что!.. — протянул Барашков и, помрачнев вдруг, спросил, поднимаясь на ноги: — А я кто, тоже лейтенант?
— А вы все — младшие командиры,— усмехнулся Кухарченко и пошел к кружку
«командиров», оживленно беседовавших со своим «капитаном», оставив нас искать утешение во внезапном производстве.
— Ну, а ты кто? — спросил я Щелкунова. В стороне от товарищей он разводил костер. — Ефрейтор?
— Разве нам не одним приказом присвоили старшинское звание? — усмехнулся Володька. — А если всерьез говорить, то не нравится мне этот маскарад. Все мы, выходит, самозванцы. Но командир говорит, что нам не до церемоний, не до фанаберий: нас одиннадцать, а против нас вся махина фашистского вермахта. Кстати... — Володька с видом заговорщика оглянулся по сторонам. — Начинается заваруха! Заметил, Кухарченко и Боков оба лейтенантами вдруг стали? В чем тут дело? Боков, понимаешь, пытался отговорить Самсонова от объединения с этими ребятами. Это, говорит, нарушит указания «Центра», нам велели, мол, заниматься только разведкой и диверсией, нам нельзя обрастать людьми, создавать отряды: мы должны оставаться маленькой группкой. И все в этом роде. Самсонов ему на это отвечает, что не может он отказать людям, раз они хотят бороться за Родину, сколько бы их ни приходило. Чуешь, какая заваруха началась!