Генрих Манн - Зрелые годы короля Генриха IV
Д’Эпернон не ожидал никого увидеть на придорожном камне. К тому же он был туг на ухо и сведен подагрой. Но, узнав им самим подкупленного плута, он все же не растерялся и пришпорил лошадь. Однако это ему не помогло. Плут совсем лишился голоса, зато какая-то женщина затянула песню. Песню короля — едва она зазвучала снова, как все подхватили ее, она не была забыта. И самому королю ничего не оставалось, как придержать коня.
— Блеклый Лист, — сказал он, — нам как будто уже случалось слышать это. «Прелестной Габриели — последнее «прости», за славой к сладкой цели, за бедами пути».
Песня несется над толпой, подобно псалму. Расстояние между всадниками, которые остановились, и продолжавшей ехать каретой вскоре было наверстано. Королева в ярости приказала кучеру: вперед. Посторониться было некуда; королю пришлось снова тронуться в путь. До него доносилось все отдаленнее, все тише: «Жестокое прощанье, безмерность мук, умри в груди страданье и сердца стук».
Король скакал быстро, все быстрее; все отстали, кроме его обер-шталмейстера.
— Д’Эпернон, — приказала королева пожилому кавалеру, который угодливо сунул голову к ней в окно, — прикажите засадить в тюрьму столько наглой черни, сколько удастся изловить.
Кавалер много раз переспрашивал «как» и «что», прежде чем понял, и заверил ее величество, что распоряжение уже дано. Затем пришел черед маркизы: она всякому умела надорвать душу, что нетрудно для особы, у которой до конца жизни ломается голос.
— О себе я не думаю вовсе, я привыкла к обидам, слезы — моя пища. Лишь судьба вашего величества тревожит меня, мне очень страшно. От государя, поступающего так жестоко, как мы только что видели и слышали, можно ждать всего. Жутко вымолвить, на карту поставлена жизнь королевы. Господин д’Эпернон, изобличите меня во лжи, я на коленях возблагодарю вас.
— Как? Что? — спрашивал подагрик. Он перегнулся в седле со всей возможной угодливостью, которая вообще была свойственна ему, если не считать, что на уме у него было убийство.
Сподвижник короля и его любовница в последующем заговоре играют главные роли. Д’Эпернон получил предостережение, начальник артиллерии не спускает с него глаз, он уже поймал Бирона и Тюренна, не упустит и его — если не забежать вперед. То же, раз и навсегда, решено в злобной головке юной Генриетты. Что бы ни обрушилось на Генриха, все заранее предусмотрено дряхлеющим вельможей, чьи последние привилегии под угрозой, и женщиной, которая предъявляет королю не меньшие обвинения. Остается лишь внушить королеве, что это необходимо; она еще не знает, что именно. Никаких опрометчивых шагов — теперь бы она еще испугалась и покаялась супругу. Лишь бы удалось довести ее до того, чтобы она выслушала — он должен умереть — впрочем, можно не беспокоиться, дойдет и до этого, а высказанное слово равносильно делу.
Карета ехала теперь медленно, по желанию королевы, которая больше не спешила. Улицы пустели, наступило время садиться за ужин, надвигались сумерки. В другое окно с Марией заговорил ее кавалер для услуг Кончини. Его она ненавидела за то, что он не спал с ней, но любила его, когда он сидел на коне. Слишком он был красив, с этим она не могла совладать. Она открыто играла роль его дамы на турнирах, где он сражался за нее. Это были попросту состязания с кольцами, смешно и только. Король в самом деле смеялся. Если же он и чувствовал стыд, то об этом слышал один Рони.
Лакей, которому так бессовестно повезло, как Кончини, не без труда придает своей наглой физиономии смиренное выражение. Он старался изо всех сил, разговаривая с королевой, он сокрушался о короле.
— Его вероломные друзья предложили ему убить меня.
Мария приглушила свой зычный голос.
— Если он отважится на это…
Все затаили дыхание — вот сейчас слово будет произнесено ею самой, и не понадобится никаких трудов, но она сказала:
— Тогда я готова к тому, что он отравит меня.
Больше ничего; лишь одна мысль, которая давно посетила ее убогий мозг, казалось, засела в нем неистребимо крепко. «Она непозволительно глупа», — думала маркиза, сидя рядом. «Никак не ожидал, что с особой из дома Медичи будет столько возни», — заключил д’Эпернон, когда разобрался во всем. Неизменный лакей, по другую сторону кареты, закусил белыми зубами стебелек цветка и ухмыльнулся.
ОТЦОВСКИЕ РАДОСТИ
Генрих спешился перед караульней Лувра. Когда он повернул из сводчатых ворот, кто-то сильно толкнул его; извинения не последовало, правда, было темно. Бельгард, который шел позади короля, задержал грубияна, обозвал его подходящим именем и спросил, разве он не знает короля. Неизвестный отвечал, что даже и в темноте разбирается, кого следует узнавать. После чего он был брошен на землю, а когда поднялся, подоспела стража.
У себя в кабинете Генрих увидел своего первого камердинера.
— Посмотри-ка на мое левое плечо.
— Сир! Ничего не видно, — сказал господин д’Арманьяк. — Если же у вас чешется плечо, попросту раздавите клопа.
Генрих ответил:
— Старые дворцы всегда полны всякой дряни, надо немедля приступить к очистке.
Д’Арманьяк вздохнул. Про себя он подумал без метафор, что его государь в невыгодном положении перед своими злыми недругами, ибо внутреннее благородство обезоруживает его. «В нашей юности мы были на волосок от того, чтобы укокошить герцога де Гиза, чего он впоследствии не избежал, когда слишком возвысился. Теперь мы выше всех и питаем к мелкой сволочи недопустимое пренебрежение. Она нам этого не простит. Мелюзге обидней всего, когда ее щадят из внутреннего благородства. Лучше бы мы жили в своем низменном Луврском дворце, а не в Великих планах или в горних высях».
Так размышлял старик без метафор, поскольку предмет размышлений мог обойтись без них. Непрерывно вздыхая, он удалился, ибо заметил, что его господин впал в раздумье. Генриху просто слышалось пение. «Песня прозвучала на улице, как некогда. Дофин уже большой. Мертвая спит уже давно. Однако, когда мне впервые были возвещены краткая война и вечный мир, пятнадцать государств и прочный порядок в Европе? Когда я сказал, что хочу это осуществить, хочу низвергнуть царство мрака? Однажды в парке Монсо был фейерверк. Сидя подле моей бесценной повелительницы, я увидел колесо, которое рассыпало серебряные искры, а над ним парил лебедь. Все мое внутреннее небо пламенело тогда, я увидел свободный союз королевств и республик. С того часа целью моей стало, чтобы народы жили и чтобы, взамен живого разума, не терзались от злых чар во вспученном чреве вселенской державы, которая поглотила их все. Вот подлинный источник моего Великого плана. Довольно отвлеченный, но в конечном итоге каждое озарение приобретает трезвую основу. Теперь господин Гроций разбивает его на параграфы, а Рони вычисляет его.
Сначала я уклонился от Великого плана, позабыл о нем, изгнал его в горние выси, которые не от мира сего. Он развивался помимо моей воли, претерпевая разнообразные видоизменения. Правда, в то время я был обременен множеством начинаний, правильных и ошибочных. Изо дня в день приходилось мне творить добро и зло. Дела скоры, но бесконечны их следствия. У меня умерла возлюбленная. Многие умирали, либо я убивал их. Верно, как измена Бирона, что теперь я живу среди одних лишь изменников в моем Лувре, который стал нестерпим. Господин Кончини собирается приобрести княжеское владение стоимостью в несколько миллионов. Кому бы поручить предостеречь его? Мне самому это не к лицу: народам и дворам непривычно видеть меня в роли обманутого, который просит только о соблюдении внешней пристойности.
Они видят меня вооруженным до зубов, в союзе со всем миром, и если я даю время моим врагам перевести дух, то это моя особая милость. Изо дня в день милую я собственную королеву. Она держит руку заговорщиков, хотя преемник ее дяди во Флоренции связан со мной договором. Все заключили со мной договоры и выполнят или нарушат их в зависимости от того, буду ли я жить, или нет. Но я буду жить, ибо Великий план стал прочной действительностью: не я измышлял ее, она создана природой. Мы не умрем. У кого есть время созреть, тот познает, что будет впоследствии, хотя бы его самого уже сто лет не было на свете. Я же, с помощью Божией, осуществлю все, — однако должен выждать немного, прежде чем ринуться в бой. Кончини я велю предостеречь».
И он немедленно препоручил это герцогине де Сюлли, даме, которой, как ему казалось, было обеспечено почтительное послушание всякого, по причине ее разительной суровости и еще потому, что ее супруг внушал страх. А вышло все по-иному. Мадам де Сюлли, во избежание соблазна, направилась не к придворному кавалеру королевы; она обратилась к самой королеве, впрочем, со всяческими предосторожностями, королевское величие ни в коем случае не должно быть предметом сплетен. Это вызвало бешеный гнев кавалера, или чичисбея. Он не потрудился сам отправиться к даме, а назначил ей явиться в Луврский дворец, словно тот уже был его собственностью. В присутствии королевы он устроил чопорной протестантке гнуснейшую сцену. Смешная старая карга, она, должно быть, имеет виды на него. Пусть доложит своему королю, что здесь на него плюют; при этом Кончини метался, словно дикий зверь, и лицо у него было как у хищника. Чтобы он да испугался короля? Ничуть не бывало. А королю лучше сидеть смирно, иначе с ним стрясется беда.