Вячеслав Шишков - Угрюм-река
— А чего он может один поделать?
— А жаль, братцы, — помер прокурор. Кажись, хороший…
— Они все хорошие, когда умрут. Длительное, пыхтящее молчание.
— Вот, копаем могилки…
— Да, могилки…
— Глубокие… Просторные…
— Да. Просторные…
— А кому копаем?
Вздохи. Копачи отсмаркиваются, моргают отсыревшими глазами, садятся закурить. Валит из могил голубой дымок. Ночь белесая. На востоке пробрызнула заря.
А где же сам хозяин, где Прохор Петрович Громов? В момент расстрела мы оставили его на крыше дома с биноклем в руках.
Бинокль поднес к его глазам страшное зрелище-толпу. Первый раз в жизни он видит такую огромную, плотно сбитую людскую массу. Воспаленному воображению его кажется, что тут не четыре, не пять тысяч, а вчетверо больше. И откуда взялись? Он понимал, что жалкая шеренга солдат на пригорке в сравнении с грозно напиравшей толпой — слякоть, мразь.
Толпа текла по дороге густой рекой. Голова ее перекатилась чрез мост, миновала коридор из штабелей, вышла на открытое место, в версте от Прохора. Толпа сейчас все сомнет, всех уничтожит, втопчет в землю.
Вдруг дробь барабана и разрывающий воздух медный звук рожка. Солдаты зашевелились. По спине Прохора Петровича прополз холодок, дыхание стало коротким.
Бинокль поймал: с широкой лесной дороги выпорхнула тройка, из кибитки выскочил в белом кителе человек, вот он вбежал на бугор, где начальство, вот бежит с бугра к толпе… Да ведь это ж Протасов!
— Андрей Андреич, друг! — закричал в пустоту испуганный Прохор. — Спаситель мой…
И снова — залп. Бинокль в руке Прохора дрогнул. Протасов упал. И вместе с Протасовым передние шеренги толпы пали на землю. «Ага, голубчики!.. Вот вам бунт!»
Глаза Прохора Петровича расширились, стали безумны, хищны. Еще, еще два залпа. И покажись Прохору: толпа всей массой с яростными криками несется к, его дому. Залп…
— Стреляй, стреляй их, сволочей! — в припадке бешенства взревел Прохор Петрович и весь затрясся. — Стреляй!
Вдруг сердце его сжалось, дыхание замерло, бинокль упал и — впереверт по крыше. Не помня себя, Прохор стремглав — во двор. «Батюшки, бегут… батюшки, разорвут на части», — невнятно бормотал он, вот подхватил лежащий у конюшни чей-то рваный зипун, быстро напялил его, вскочил на заседланного коня, и, простоволосый, с выражением ужаса в глазах, задами, огородами, лугом понесся, как ветер, к тайге.
Весь воздух наполнился многими криками, гвалтом, резкой трескотней винтовок, будто под самым ухом ломали лучину. По переулкам, по улице, вдоль огородов, чрез поле бежал народ, скакали всадники, в небе кружились вспугнутые галки, трубила труба, бил барабан, и крики, крики — то отдаленные, как гул водопада, то близкие, пугающие. У Прохора шевелились волосы, его прохватывала дрожь. «Схватят, казнят…» Он разом в тайгу, однако и там жили крики, стоны, проклятия. Полосуя коня нагайкой, Прохор мчался по просеке, потом круто — на лесную тропу. Взлобки, мочежины, пади, ручьи, конь храпел, покрывался мылом, конь нес всадника все вперед, все дальше.
Стало быстро темнеть, ночь пришла. Пожалуй, Прохор успел проскакать полсотни верст. Конь в пене, Прохор в страхе… Ветер гулял по вершинам, гнул, качал тайгу; гул, треск шел по тайге от ветра, от тяжкого топота конских копыт, а Прохору в этих звуках все еще чудились крики и выстрелы.
— Чепуха какая! — озирается Прохор Петрович и чувствует: треплет его вовсю лихорадка. — Что ж я, дурак… не захватил ни золота, ни драгоценностей… Я нищий. Все разграбят там, сожгут.
Озерцо. Больной, разбитый, он слез с коня, развел костер, стал укладываться спать. Спал или не спал, — не знает. То Протасов, то Нина с Верочкой, то Филька Шкворень подсаживаются к костру, беседуют с Прохором, вдруг, оборвав речь, вскакивают, бросаются в тьму, кричат: «Убегай, Прохор! Идут рабочие. У тебя руки в крови, лицо в крови, поди умойся». Так, вся в тяжелом бреду, прошла ночь.
Прохора кто-то окликнул. Чрез силу открыл глаза. Белый день.
— Вставай, чего ж ты валяешься. Ты кто такой?
— Я старатель, на громовских приисках работал, — ответил он сухопарой, морщинистой старухе. — От бунта уехал… Там у Громова рабочие бунт подняли, я испугался, уехал да захворал дорогой, растрясло. И теперь весь хворый… Голова болит, все тело ломит, жар, должно быть… Пить хочу.
Старуха провела его в землянку.
— Мы дегтяри, деготь гоним. Я да внук, — шамкала она. — А старик-то мой помер, медведь задрал его, вот там в яме и зарыла. Охо-хо, что поделаешь… А внук-то уж шестые сутки, как в контору уехал, в громовскую разведенцию, чтоб ей провалиться, за хлебом уехал, за ним, за ним. Тут с голоду сдохнешь, при нашем при хозяине-то, тухлятиной хрещеных кормит. Вот и бунт… Прошку Громова все ненавидят, вот я тебе что, проходящий, скажу. Да, поди, сам знаешь, раз работаешь у него… Так бунт, говоришь? Ну и слава те Христу, авось ухлопают ирода рабочие-то, Прошку-то Громова… Помоги им, заступница, божья матерь матушка, — и старуха истово стала креститься.
Хворый Прохор кряхтел, злился, молча сверкал на бабку глазами. Он провалялся у нее два дня, ночами бредил, исхудал. Бабка лечила гостя водкой с зверобоем да отваром сухой малины. На третий день приехал верхом на олене внук бабки, рябой и подслеповатый парень Павлуха. Он сумрачно поздоровался с незнакомцем, а старухе сказал:
— Бабушка Дарья, горе у нас с тобой… Великое горюшко… Тятьку моего застрелили… Долго жить тебе тятя приказал. — Как бы ловя ртом воздух, парень зашлепал губами, лицо его сморщилось; стыдясь незнакомца, он отошел к сосне, припал к ней щекой и, прикрыв глаза ладонью, завсхлипывал. У бабки подсеклись ноги, она вскрикнула, повалилась в мох и заскулила. Начался в два голоса горький плач.
Прохора покоробило. Пошатываясь, он ушел к коню, гулявшему по ту сторону тихой озерины. За обедом у костра все трое сидели мрачные. Старуха то и дело утирала рукавом слезы, парень вздыхал, кусок не шел в горло. Прохора подмывало узнать, что произошло в его резиденции. Он попросил парня рассказать.
— Кроволитье большое, там, у Громова-то, — начал тот растерянно, хмуро. — Почитай, с полтыщи побили да покалечили.
— А из-за кого?! — сердито закричала старуха. — Из-за подлеца хозяина все. Прямо — зверь!
— Фокиных убили, отца да сына, — пробурчал парень, — еще Харламова, да Сергея Кумушкина, все знакомые наши. Еще Фаркова старика…
— Фаркова? Константина? — дрогнувшим голосом спросил Прохор.
— Ну да, его…
— Этот грех ни в жизнь не простится Громову. Убивец, злодей! Сына моего, сына, сына… — бабка поперхнулась, градом слезы полились. Парень бросил ложку, вздохнул, отвернулся.
Ржал заскучавший конь, попискивали комары, от костра дымок плыл к небу. Уныло кругом и тихо.
— А Громова убьют, — убежденно, озлобленно буркнул парень. — Как сыщут, так и устукают. Сбежал он.
— А за что его убивать? — с раздраженьем сказал Прохор. — Не нашим с тобой башкам судить его. Он знает, что делает. Не он рабочих расстреливал, а солдаты…
— Да солдаты-то им же, подлецом, подкуплены, думаешь — кем?! — снова закричала бабка, потряхивая от злости головой. — Он, сукин сын, этот самый Прошка-то, весь закон купил, из всех хрещеных душу вынул, гори он огнем, анафема лютая. Да как же! Ты сам, проходящий, посуди. Охо-хо-о-о…
Прохора бросало и в жар, и в холод. Стыд начинал одолевать его.
— А как инженер Протасов? Убит?
— Нет, — ответил парень рассеянно, он теперь думал о том, что завтра чем свет придется плестись ему с бабкой хоронить убитого родителя. — Сказывали мне — Протасов господин на работу народ ладит ставить быдто бы.
— А из громовского имущества ничего не уничтожили? — с внутренней робостью спросил Прохор Петрович и перестал дышать.
— Нет, сказывали — все в целости. — Парень встал, размашисто покрестился на восток, пошел в землянку.
Старуха обняла колени исхудавшими руками, склонила на грудь голову, глядела, не мигая, в землю, неподвижная и жалкая, как полуистлевший пень. Прохор направился по ту сторону озерины. Обрадованный, что имущество его цело, но исхлестанный, как плетью, словами бабки, он, мрачный, встревоженный, дотемна просидел на берегу в мучительных думах и переживаниях.
Солнце погасло, под ногами беглеца зыбучие воды озера, кругом — безмолвная тайга и в сердце — страх. Так проходил в тугом раздумье за часом час.
И встал большой вопрос: что делать? Домой вернуться он сейчас не может: душа болит, душе нужен покой, забвенье. А там, в его резиденции, стоны, склока, кровь, там тысячи неприятностей, они сведут его с ума. Да, да. Надо уйти ото всего, забыться, побыть сам друг с природой. Немного успокоившись, он круто поворачивал мысль к своим хозяйственным делам. Да, дела его сильно пошатнулись, — ох уж эта забастовка! Но ведь там теперь Андрей Андреевич Протасов, скоро вернется Нина, все быстро наладится. А чрез неделю-другую возвратится домой и сам Прохор, он будет работать, как вол, он с лихвой наверстает все убытки, он снова вздернет на дыбы всю жизнь, взнуздает ее, как бешеного степного жеребца!..