Вячеслав Шишков - Угрюм-река
Урядники, стражники, пристав — вся эта свора, подкрепленная состоявшими на службе казаками, рыскала возле бараков, по тайге, стараясь схватить подозреваемых зачинщиков. Были пойманы тридцать человек правых и не правых и той же ночью отосланы в тюрьму. Кое-кто из политических, пользуясь всеобщей суматохой и невнятицей, бесследно скрылись.
Анна Иннокентьевна в сопровождении своего кучера спешно уехала ночевать к отцу. Ей показалось, что ее муж опять сошел с ума. Действительно, когда весть о расстреле разнеслась повсюду, Петр Данилыч, весь пегий, давно небритый, распахнул окно в пустынную тайгу, охватившую со всех сторон его новое жилище, и до хрипоты целый час орал в пустой простор:
— Ребята! Рабочие! Мой сын преступник… Мой сын христопродавец. Не слушайтесь его!.. Я — хозяин. Я вам дам денег, сколько пожелаете. Все мое — все ваше. Ура, ребята, ура!
Срочная ночная телеграмма:
«Прокурор Черношварц с четверга на пятницу в 2 часа 32 минуты пополуночи скоропостижно скончался.
Ротмистр фон Пфеффер».Отец Александр, весь измученный, вернулся из больницы лишь ранним утром. Шатаясь, едва добрался до кровати. Одежда, руки его в крови, старуха кухарка испугалась.
Ротмистр ночевал в народном доме, под охраной солдат.
Кэтти и техник Матвеев ночевали у Протасова.
Возле больницы спали вповалку на лугу, сидели, ходили старики, женщины, ребята — родственники раненых. Умерших выносили из больницы в церковь, открытую после резкого препирательства священника с бароном.
В десять часов утра бравый офицер Борзятников постучался в квартиру Кэтти.
Механик, у которого она квартировала, сказал, что барышня ушла еще вчера и домой не возвращалась. Скорей всего — она у инженера Протасова, она вчера вела его, больного, под руку. Скорей всего она там. Она теперь… Знаете?.. Как бы вам сказать…
Офицер Борзятньков позвонил к Протасову. С треском распахнулось окно:
— Что вам угодно?
— Простите… Не у вас ли Екатерина Львовна?
— Убирайтесь к черту! — И Протасов закрыл окно. Ошарашенный Борзятников, вдруг побагровев, топнул, плюнул и — марш-марш в народный дом.
— Знаешь, черт побери, скандал… Знаешь, оскорбление, знаешь, честь мундира… — брызгая слюной, кричал он в лицо Усачева, стягивавшего набрюшником тучный свой живот Усачев, слушая жалобы товарища, пыхтел, кряхтел.
— Да-да! Дуэль!.. Прошу тебя быть моим секундантом.
— Плюнь… Какие теперь дуэли?.. Да он, штафирка, и стрелять-то не умеет.
— Но оскорбление… Но честь мундира!
— Плюнь.
— Во всяком случае, я ему публично набью морду.
— Плю-у-нь, — тянул толстяк.
— А потом плюну… Да, да! Прямо в харю. Подошел ротмистр фон Пфеффер. Офицеры смолкли. Ротмистр бодрился, стараясь принять позу Наполеона после Аустерлицкого боя. Но под ввалившимися глазами — тени страха. Бачки дрожат, топорщатся.
— Какая, господа, досада! Этот чумазый докторишка отказался бальзамировать тело прокурора, говорит, что нечем. Нет того, нет сего. Вот дыра! Но, помилуйте, ведь у покойного Черношварца супруга, дети, мать… Нет, это из рук вон… Это-это-это.., черт его знает что!
Он козырнул, быстро пошел, позвякивая шпорами, и вдруг остановился.
— А знаете? Очень жаль, очень жаль, господа, что я своевременно не арестовал этого.., этого… Протасова, — в полоборота бросил он офицерам:
— Помилуйте-с, господа… Он распропагандировал рабочих, он заварил всю кашу… Жаль, жаль…
— Я тоже очень жалею, барон, — сотрясаясь брюхом и плечами, беззвучно засмеялся Усачев, — я очень жалею, что наша пулька не ужалила его…
Барон подмигнул, козырнул и, подняв плечи, вышел. Как только остался он один, маска величавой бодрости враз сползла с его лица. Он в сущности был крайне удручен. Мрачные предчувствия не покидали его. Ему всюду чудились следившие за ним глаза врагов. Переодетые в рабочих жандарма доложили ему, что среди забастовщиков слышатся угрозы убить его. Он считал себя обреченным и перевел жене еще две тысячи рублей.
На механическом заводе, при участии дьякона Ферапонта, мастера-литейщики готовили свинцовый гроб для прокурора. В бараках, землянках, хижинах тяп-ляпали деревянные гробы. Сын Константина Фаркова, роняя пот и слезы, долбил отцу кедровую колоду.
Отец Александр часа три проворочался с боку на бок, уснуть не мог. Встал, взбодрил себя крепчайшим чаем и, чтоб не забыть, записал в дневник впечатления прошедшей ночи:
«Пришел в больницу ночью. Слышал душераздирающие вопли жен и родственников раненых, просящих скорей напутствовать умирающих. Кругом, на полу и на кроватях, лежали в беспорядочном виде груды раненых; пол покрыт кровью, кое-где видны клочки сена, служившие постелью раненым; перевязки, сделанные, вероятно, с вечера, потеряли свой вид до неузнаваемости — у некоторых были замотаны собственным материалом из одежды. Вся палата была оглушена стонами умирающих: „За что, за что?“ Тут же происходили трогательные прощания, наказы на родину: один, например, просил своего родственника заплатить его долги в деревне, другой — исправить забор и крышу и т.д.
Расположившись с требой, я сначала счел необходимым отысповедовать всех, а потом уже приобщать св. тайн, так как тут же при мне умирали. Ползая на коленях по лужам крови с усилиями, я едва успевал соборовать одного, как тянули за облачение к другому умирающему. Окончив исповедь ста двадцати увечных, стал причащать их.
Затем стал расспрашивать о случившемся. Все до одного во всех палатах заявили, что шли только с одной целью подать прошение г, прокурору, и недоумевали, за что их стреляли, ведь у них, кроме спичек и папирос, ничего с собой не было. Это говорили и те из них, которые вслед за сим тут же при мне умирали. Умирающие не врут».
В одиннадцать часов началась заупокойная обедня. В церковь допускались лишь родственники покойников. Ротмистр фон Пфеффер, в окружении начальства, жандармов и урядников, стоял впереди справа. В левом крыле — двадцать два белых гроба с умершими в больнице. В ектеньях и молитвах и священник и дьякон употребляли выражение «убиенных». Ротмистр морщился, мотал головой, бачки тряслись. Когда мимо него проходил с кадилом дьякон, ротмистр мигнул ему пальцем, вполголоса сказал:
— Передайте вашему попу, что слово «убиенные» я произносить воспрещаю, предлагаю формулу «расстрелянные».
— А? Не слышу, — сдвинул брови Ферапонт. — От ваших выстрелов на оба уха оглох.
Барон покраснел, кивнул пальцем Пряткину с Оглядкиным и, в сопровождении их, вышел из церкви.
С вечера и всю ночь копались на кладбище просторные братские могилы. Там, где лопаты натыкались на вечную мерзлоту, работали ломами. Но вечно мерзлая глина, как кремень, отскакивала мелкими, подобно щебню, кусочками. Во всю ширину могильных днищ пришлось разложить из дров, из хвороста пожоги.
Ночь теплая, белесая. Дым от пожогов, быстрые тени удрученных жизнью людей, угрюмые разговоры.
— С ерунды началось, ерундой, должно быть, и кончится. Шиш получим.
— Погоди, погоди, не вдруг. Барин Протасов разберет.
— А чего он может один поделать?
— А жаль, братцы, — помер прокурор. Кажись, хороший…
— Они все хорошие, когда умрут. Длительное, пыхтящее молчание.
— Вот, копаем могилки…
— Да, могилки…
— Глубокие… Просторные…
— Да. Просторные…
— А кому копаем?
Вздохи. Копачи отсмаркиваются, моргают отсыревшими глазами, садятся закурить. Валит из могил голубой дымок. Ночь белесая. На востоке пробрызнула заря.
А где же сам хозяин, где Прохор Петрович Громов? В момент расстрела мы оставили его на крыше дома с биноклем в руках.
Бинокль поднес к его глазам страшное зрелище-толпу. Первый раз в жизни он видит такую огромную, плотно сбитую людскую массу. Воспаленному воображению его кажется, что тут не четыре, не пять тысяч, а вчетверо больше. И откуда взялись? Он понимал, что жалкая шеренга солдат на пригорке в сравнении с грозно напиравшей толпой — слякоть, мразь.
Толпа текла по дороге густой рекой. Голова ее перекатилась чрез мост, миновала коридор из штабелей, вышла на открытое место, в версте от Прохора. Толпа сейчас все сомнет, всех уничтожит, втопчет в землю.
Вдруг дробь барабана и разрывающий воздух медный звук рожка. Солдаты зашевелились. По спине Прохора Петровича прополз холодок, дыхание стало коротким.
Бинокль поймал: с широкой лесной дороги выпорхнула тройка, из кибитки выскочил в белом кителе человек, вот он вбежал на бугор, где начальство, вот бежит с бугра к толпе… Да ведь это ж Протасов!
— Андрей Андреич, друг! — закричал в пустоту испуганный Прохор. — Спаситель мой…
И снова — залп. Бинокль в руке Прохора дрогнул. Протасов упал. И вместе с
Протасовым передние шеренги толпы пали на землю. «Ага, голубчики!.. Вот вам бунт!»
Глаза Прохора Петровича расширились, стали безумны, хищны. Еще, еще два залпа. И покажись Прохору: толпа всей массой с яростными криками несется к, его дому. Залп…