Вячеслав Шишков - Угрюм-река
— Эх, батюшка! — закричали вперебой плотники и бабы. — Да ежели б ты знал, как эти антихристы над нами издевались, ты бы другое стал говорить. Что мы перенесли в молчанку да выстрадали… А жаловаться боялись: выгонят вон… А ты пожалей нас.
— Жалею, жалею, братия, — нюхает табак отец Александр, и острые из-под густых бровей глаза хмурятся. — Но я враг насилия как с той, так и с другой стороны. Миром надо, братия, покончить.
— Да мы и не насильничаем. Хозяин насильничает-то. Вот ты ему и толкуй. Урезонь его, окаянную силу.
— Верно, верно, верно, — прикрякивает отец Ипат. После обеда оба священника в синих камилавках, в новых рясах, с протоиерейскими тростями, чинно направляются к дому Прохора Петровича. Отец Александр решил круто поговорить с хозяином:
— Я ударю сей тростью в пол и крикну: «Нечестивец! Богоотступник! Доколе ты будешь, сын сатаны, забыв заветы Христа, терзать народ свой?»
— Именно, именно… — поддакивал, пуча глаза от одышки, толстобрюхенький отец Идат. — Так и валите, Александр Кузьмич. Я тоже поддержу вас, я тоже ударю тростью, да не в пол, а Прохору по шее, зело борзо… Я его еще сопливым мальчишкой знал. Он ко мне в сад яблоки воровать лазил. Ах, наглец, ах, наглец!
У окна, в тени фиолетовых портьер, стоял притаившийся Прохор. На долгий, троекратный звонок посетителей, наконец, вышла горничная:
— Ах, здравствуйте батюшки!.. — И, завиляв глазами и кусая губы, вся загорелась краской. — Прохор Петрович нездоровы. Они давно легли спать и велели сказать, чтоб их больше не беспокоили.
— Передайте господину Громову, когда он проспится… не выспится, а проспится… что к нему приходили два пастыря с духовным назиданием. Он не пожелал их принять, — за это он ответит богу. И нет ему от нас благословения! — Отец Александр, задышав волосатыми ноздрями, стал осанисто, с высоко поднятой головой, спускаться с крыльца, ударяя посохом в ступени.
— Ах, наглец, ак, наглец! — шамкал, поспевая за ним, отец Ипат. — Яблоки воровал… белый налив. Ах, мошенник!
В тени фиолетовых портьер стоял у окна Прохор, смотрел им вслед.
Ротмистр фон Пфеффер, засветло прибыв на территорию механического завода и прииска «Достань», довольно своеобразно изучал обстановку дела: он со своей сворой ходил из барака в барак, из избы в избу, заглядывал в казармы, в землянки, всюду топал ногами, потрясал саблей, угрожал:
— Ежели не выйдете на работу, приду сюда с солдатами, буду расстреливать вас прямо в казармах, не щадя ни баб, ни ваших кривоногих выродков!
— Мы бешеные волки, что ли, чтоб расстреливать? Мы люди, ваше высокоблагородие. Мы правду ищем. Смирней нас нет, — едва сдерживая себя, миролюбиво отвечали ему холодные и теплые рабочие. А те, кто погорячей, лишь только ротмистр начинал удаляться прочь от жительства, по озорному тюкали ему вдогонку:
— Тю-тю-тю-тю… Перец!..
Не отставали в присвистах, в гике и ребятишки. Ротмистр зеленел, путался ногами в длинной сабле.
Вечером власти и стражники куда-то уехали. А глухой ночью мировой судья, ротмистр с жандармами, урядниками и стражниками тихо подошли к холостой казарме, оцепленной прибывшими солдатами. Сипло, заполошно лаяли собаки… Небо в густых тучах. Навстречу караульный с фонарем:
— Кто идет?
— Свои.
Караульный от «своих» попятился, снял шапку.
— Доможиров, Васильев, Семенов, Марков и Краснобаев дома?
— Кажись, дома. Кажись, спят. Доподлинно боюсь сказать.
В бараке — сонная тишина и всхрапы. Электростанция бастует, свету нет, темно.
…Темно и там, вдали отсюда, в селе Разбой. Они идут на улицу. Мертвый волк в странной гримасе скалит красную пасть на них, зверушки улыбаются. Мрачное небо придавило землю, кругом — молчание, в жилищах огни давно погасли.
— Темно, — говорит Протасов.
— Да, темно, — Шапошников провожает его с самодельным фонарем. — Тут Грязь, держитесь правее…
Идут молча. Протасов чувствует взволнованные вздохи спутника. Протасов думает о Нине, о ее вчерашней телеграмме:
«Верочка умирает. Я в отчаянии, я разрываюсь, пренебрегите всем, ради меня вернитесь на службу».
Протасов говорит:
— Я больше всего боюсь, что мой уход со службы рабочие могут понять, как мою трусость. Скажут: «Взял да пред самой забастовкой и сбежал». Я твердо решил вернуться. Вы одобряете это, Шапошников?
…Фонарь плывет дальше. Разбуженный Петр Доможиров вскакивает. На скамье, под брошенной рубахой, под штанами куча «сознательных записок».
— Ты арестован! Одевайся.
Фонарь, въедаясь в лица спящих, оплывает длинный ряд двухэтажных нар. Рабочего Васильева нет, Васильев скрылся. Взято пятеро.
— А за что берете? — кричат они.
— Что, что? Кого берут?! — Поднимаются на нарах люди, скребут спросонья изъеденные клопами бока, незряче смотрят на блудливый огонек фонарика, прислушиваются к звяку удаляющихся шпор. — Эй, староста, что случилось?!
— Наших взяли.
В другой казарме взято четверо, с ними — случайно ночевавший здесь Гриша Голован. Тщательно искали гектограф и прокламации: «Воззвание рабочих к рабочим», — не нашли. Не нашли и латыша Мартына и многих назначенных к аресту. Ротмистр злился. Проснувшиеся в разных углах рабочие кричали; — Зачем вы приходите к нам ночью, да еще с солдатами? Мы мирно бастуем, никого не трогаем. Пошлите нам повестки, мы и сами пришли бы… Днем.
В бараке на прииске «Достань» взяты трое: политический ссыльный студент Лохов и два российских семейных крестьянина. Рассветало. Многие поднялись, варили чай. Шумели, подсмеивались над ротмистром, над солдатами. В красной, ниже колен, рубахе приискатель-бородач язвительно орал с улицы в барак:
— Эй, бабы, ребятишки, старатели! Все выходи!.. Пускай всех забирают…
— Молчать, сволочь! — бряцает саблей ротмистр.
— От сволочи слышу! И бабушка твоя последняя сволочь была, я ее знаю…
Масса гогочет. Зреет скандальчик. Ротмистр до боли кусает губы, молчит, боится бунта приискательской шпаны.
Двенадцать человек под конвоем увозятся в город, за четыреста верст, в тюрьму.
Губернатору и в департамент полиции летят телеграммы:
«Стачечный комитет почти весь арестован. Эксцессов нет. Настроение рабочих настороженно-выжидательное».
С утра началось сильное брожение среди рабочих. Известие об арестах взбудоражило всех. Люди собирались кучками, негодовали. Обсуждали вопрос о недостаточном пайке — люди голодали, о необходимости потребовать выдачи всех заработанных денег. Контора и в пайке и в деньгах отказала, хозяин не сдержал своего слова, хозяин не хочет идти на уступки, он не желает даже выполнять договорные обязательства и инструкцию правительства. Хозяин — предатель, зверь.
— Ребята! Надо выручать своих.
Три сотни горячих голов повалили к конторе требовать в первую голову освобождения арестованных. Среди толпы Филька Шкворень, окрыленный надеждой, что будет погромишко, сладкая пожива. По ту сторону реки, за мостом, стояли под ружьем солдаты. Через мост, прямо на толпу, скакал офицер Борзятников.
— Стой, стой! — кричал он, размахивая шашкой.
— Нам по делу. — остановилась толпа. — Нас рассчитывать хотят, нам паек не дают, мы…
— Расходи-и-и-сь!.. Стрелять прикажу! И, взметая пыль, он поскакал обратно.
— Не верь, братцы, не верь! — раздались в толпе поджигающие выкрики. — Солдаты не станут в своих стрелять.
Но видно было, как солдаты взялись за ружья. Толпа опешила и с руганью показала солдатам спины.
Под вечер из четырех бараков стали выселять, по постановлению судьи, тех рабочих, у которых весь заработок был выбран раньше. Выселением руководил пристав. Весь скарб: сапоги, сундучишки, одежду, выбрасывали на улицу. Выселяемых выталкивали взашей, волокли за шиворот. Стоял стон, вой, проклятия. Рабочие, наблюдавшие насилие, свирепели. Но солдаты и стражники грозили им нагайками, штыками.
— Ребята! Надо губернатору, а нет — так и самому генерал-губернатору жаловаться…
Уцелевшие от ареста немногие руководители движения послали экстренные телеграммы губернатору и в Петербург. Они жаловались, что арест выборных подливает в огонь масло, народ теряет спокойствие, что насильственное выселение рабочих в глухой местности, где нет жилья, — преступно, может грозить голодным бунтом и всякими бедствиями.
Выдержки из пространной телеграммы встревоженного губернатора на имя прокурора Черношварца:
«Если находите возможным, освободите арестованных. Выселение до полной ликвидации забастовки воспрещаю. Пристав, в случае, повторения насильственного выселения, будет отдан мною под суд. Настоятельно предлагаю склонить владельца Громова к удовлетворению всех законных претензий рабочих».