Владимир Короткевич - Колосья под серпом твоим
Он поднимался по ступенькам той особенной, разученной походкой царедворца и сановника, слегка пружиня на каждом шагу. Той походкой, когда кажется, что на ногах цивильного вздрагивают, позванивают невидимые шпоры. И тут ему снова стало неприятно. Шел его двойник по положению, товарищ министра, генерал-адъютант Зеленой. Спускался по ступенькам, видимо с утреннего приема.
«Люди валуевского склада не любят себе подобных, как один евнух не любит другого», — вспомнил Валуев слова кого-то из кружка Замятнина. Замятнин мог бы сказать то же самое и о себе, но внутренне Валуев не мог не согласиться со справедливостью его слов. Настороженность против Зеленого подкрепляло еще и то, что он иногда кидал с глазу на глаз слишком либеральные мысли, словно записывал к себе в авгуры: мы, мол, люди свои и можем поговорить обо всем, «не чинясь». Пускай себе другие говорят, что хотят, — мы слишком хорошо знаем настоящую цену этих слов.
Протестовать Валуеву не приходилось. Зеленой был пока что слишком силен, и потому их связывало подобие дружбы. Той дружбы царедворцев, когда люди очень хорошо знают, чего ожидать друг от друга.
— Доброе утро, Петр Александрович! — Зеленой приветливо потряс очень горячей рукой холодную руку Валуева.
— Доброе утро, милейший Александр Алексеевич! — Улыбка блуждала на губах Валуева.
В душе он посылал Зеленого в преисподнюю. Лишь один он знал, какую маленькую месть он позволяет себе, когда упрямо пишет в своих дневниках его фамилию просто «Зеленый», и это, забавляя, немного мирило его с товарищем министра. И все же стоять на ступеньках в такую погоду, разговаривать на глазах у всех!
— Довольно странные меры, — конфиденциально сказал Зеленой. — Войска консигновали в казармах. В каждую полицейскую часть командировали по полвзвода.
— Я слышал, — язвительно улыбнулся Валуев. — У всех боевые патроны, и артиллерию держат наготове. И, говорят, держали наготове лошадей для императора.
— Как думаете, почему?
— Гм, борьба за освобождение в России опасна результатами. Сами понимаете, благодарный народ.
Зеленой хохотнул:
— Прислуга говорит, он не ночевал в своих апартаментах, а перешел на половину великой княгини Ольги Николаевны. Сподобились!
Опять начиналась «беседа авгуров». Она была неприятна Валуеву, однако он был вынужден терпеть. Доноса и сплетен не будет. Во-первых, дворяне и люди своего сановного круга, во-вторых, вдвоем. Зеленой не испытывал, он не шеф жандармов, он просто тайный сквернослов и любитель отвести душу. И он пока что сильный.
Лицо Зеленого было резким.
— Я вам скажу, почему. У всех их династическое недоверие к русским людям. Люди немецкой крови.
Это всем было известно, однако Валуев сказал с иронической улыбкой, которая не протестовала, а как бы соглашалась:
— Помилуйте! Романовы?
— Что поделаешь. Даже если считать, что Павел был сыном Салтыкова, и то в жилах государя лишь одна восьмая русской крови. И ни капли больше.
— Мы с вами знаем, кровь учитывают не в процентах, как у других. Родовой дух, вот что главное. Даже если из поколения в поколение они женились бы на камчадалках — все равно, корень ведь откуда-то идет? И это корень Романовых. Вы же не перестаете быть Зеленым, хотя ваши предки из поколения в поколение женились на женщинах других фамилий.
Сказано было удачно. Зеленой прищурился от удовольствия. С Валуевым можно было иметь дело: il a de l'esprit, острослов, находчив.
Валуев решил и себе позволить вольность. Нечего излишне сдерживаться. Вольность у людей, так связанных друг с другом, у людей, опасных один другому, усиливает доверие.
Он знал, чувствовал, что Зеленой тайно подкапывается под шефа, и не испытывал из-за этого ни возмущения, ни одобрения. Все было очень обычно и так, как должно быть. Он слишком хорошо знал, что за этими улыбками, доверием, общим родством, балами и уверениями в дружбе все время другим фоном идет тайная война — самое настоящее рытье траншей, подводка мин, бумажные выстрелы из-за угла.
— Он мне не нравится, — сказал Зеленой. — Скажу вам по секрету, его песенка спета. Хотя, поверьте, мне жаль. Мне очень жаль. Вы знаете, я стольким обязан Михаилу Николаевичу.
— Все мы обязаны ему, — с приличествующей случаю грустью сказал Валуев. — Всем жаль.
Они взглянули в глаза друг другу и лишний раз убедились, что все понимают и что можно говорить дальше.
— Знаете, при последнем докладе государь почти сказал Муравьеву, что не желает иметь его министром, — с печалью в голосе сообщил Зеленой. — Министерство государственных имуществ будто бы может обойтись без него.
Без года министр государственных имуществ взглянул на без девяти месяцев министра внутренних дел и увидел, что Валуев понимает его и не удивляется.
— Вот как? — спросил Валуев.
— Да, — сказал Зеленой. — Он, гневно ударив по столу, сказал, что не позволит министрам противодействовать выполнению утвержденных им постановлений по крестьянскому вопросу и что управляющие палатами государственных имуществ должны способствовать, а не противиться выполнению этих постановлений.
— Бедный Михаил Николаевич! — сочувственно сказал Валуев. — Вот и имей после этого собственное мнение…
Глаза их одновременно сказали: «Мы с вами так бы не сделали. Старик выжил из ума. Ему временами кажется, что это он царь, а с императором, пускай себе и безвольным, но капризным, так не шутят».
Вслух Зеленой сказал с видом рубахи-парня, который всем режет правду-матку (ему эта маска шла, как Валуеву маска критикана и либерала, радетеля о России):
— И нас с вами ожидает то же, Петр Александрович. Самостоятельны мы слишком, на поводке ходить не любим.
Оба знали: если их что и свалит, так это очередной подкоп друзей, — но думать о самостоятельности обоим было приятно.
— По-видимому, великий князь Константин пробудил в государе эту мысль о противодействии министра государственных имуществ и его подчиненных, — задумчиво сказал Валуев. — Муравьев себя держит более спокойно и с достоинством, чем обычно.
— О, он удивителен! Он сказал, что воля его величества будет свято исполняться и что если он, министр, увидит, что принятие каких-то мер противоречит его совести и убеждениям, он будет просить освободить его от обязательств исполнять такие приказы. Государь на это не ответил ни-че-го. Лишь — «Прощайте».
— Что Муравьев? — спросил Валуев.
— Он дома написал письмо государю с просьбой об отставке. — Зеленой вздохнул и сокрушенно развел руками. — Мне его жаль. Я дал ему совет не посылать письма до следующего доклада, чтоб сполна убедиться, что настроение государя не было минутной вспышкой, вызванной наговорами.
— Я всегда знал, что вы человек доброжелательный, — сказал Валуев.
— А вы справедливый, — проникновенно сказал Зеленой. — И хорошо думаете о людях.
С теплотой глядя друг другу в глаза, они горячо пожали руки и разошлись, в общем довольные собой. Беседа была на высшем уровне, та беседа, утонченная и с солью, в которой слова не значат ничего и все сводится к подспудному знанию намерений и сил собеседника.
…Окна кабинета были завешены лиловатыми шторами. Скупо пылал камин. Бюрократические, мелко пикированные кожаные кресла и двери, строгий стол с обтянутым зеленым сукном верхом, тяжелые канделябры, похожие на стоячий гроб английские часы в углу.
Шеф поднялся с кресла. И Валуев, как всегда, испугался, как бы не выдать ему неприятного чувства, чем-то похожего на страх.
В ночном свете этого камина, в лиловых отсветах штор шеф был страшен, и тем более любезно, с преувеличенным доброжелательством улыбнулся ему Валуев.
Короткопалая рука шефа рывком протянулась, сжала, словно поймала, руку подчиненного. После этого более чем странно было услышать голос шефа, голос радушного хозяина, хлебосола, немного провинциального любителя посидеть у огня с трубкой да рюмочкой тминной («Коньяк — ну его! Заморская штучка!»), в расстегнутом мундире:
— Садитесь, Петр Александрович. Выпьете по погоде?
И хотя пить с утра было дурным тоном, Валуев не посчитал возможным отказаться. Шеф терпеть не мог правил и нарушал их, как мог; он вообще вычеркнул слово «шокинг» из своего лексикона.
— Последние дни доживаем, — сказал Муравьев. — Вот-вот отмена. А что тогда?
Подчиненный подумал, что тот говорит о себе, а не о крепостном праве.
Они молчали. Ни у кого Валуев не видел таких умных, неприятно умных глаз. А может, это казалось по контрасту с лицом министра. Это было так, словно выползло из земли, из преисподней, отвратительное и страшное чудовище, все еще скользкое от своего движения под землей. И вдруг подняло тяжелые, как у Вия, веки и взглянуло неожиданно, до ужаса, невероятно человеческими глазами.