Баллада забытых лет - Абиш Кекилбаевич Кекилбаев
Жонеут почувствовал незнакомую теплоту в глазах — навертывались слезы. Это не кюйши, а ненаглядный Даулет обращался к нему с мольбой...
Но Даулета уже нет. Жонеута не собьешь. Что же есть? Опустевшая юрта, одинокий старик.
Жонеут не выдержал взгляда домбриста и отвел глаза.
В углу была протянута едва заметная веревочка. В день гибели Даулета на нее нанизали сорок топких пресных лепешек. Каждый вечер после молитвы мулла снимал одну лепешку и давал ее приехавшим гостям. Оставалась последняя. Сегодня вечером и ее снимут. Исчезнет все, что связано с именем Даулета, с памятью о нем. Останется одно-единственное свидетельство — могильный холмик на старом кладбище...
Мелодия оборвалась. Кюйши в изнеможении опустил домбру на колени.
Слезы текли по усам старого батыра, скатывались па раздвоенную бороду. Судорожными движениями он вытер мокрое лицо.
Словно перед броском, напружинился, замер домбрист. Собрал в комок последние силы. Он не замечал испарины, покрывавшей лоб. Он ждал.
Но то было последнее напряжение.
В юрте — ни шороха, ни вздоха. Тишина, полная еще не умерших звуков. Опи всюду — в воздухе, в переплетах решетки, в каждой щели прокопченной юрты. В ушах всех, кто слушал домбриста.
Жонеут опомнился первым. Усилием воли он вернул себе всегдашнюю решимость. Перед ним па корточках горбился маленький бледный музыкант. Он выглядел так, словно один бился с бесчисленной ратью, всех одолел и теперь отдыхал на поле брани. Он устал, глаза его слипались. Он делал над собой усилие, напрягался, поднимал отяжелевшие веки.
Туркмены еще не пришли в себя. Жонеут не открывал рта. В какой уж раз придирчиво, с пят до головы оглядывал щуплого домбриста. Покосился на аксакалов. Все встрепенулись, сбросили с себя оцепенение...
Жонеут выпрямился, властно сдвинул брови, подал знак конвоирам. Они вскочили, надели на пленного кандалы, поволокли к выходу.
Все, удерживая дыхание, повернулись к Жонеуту. Он не нарушил тишины. Лицо его хранило каменную непроницаемость...
Глава 6
Бесконечное лето. Ни капли дождя. Зачахли самые неприхотливые колючки. Зной испепелил кошму па юртах, в дырах кошмы — желтеющее небо. От запаха гари зудит в носу.
Днем пи души на улицах. Собаку и ту не увидишь.
Под вечер слабеет жара, и мужчины выползают из юрт. Каждое движение требует усилий. Жены предусмотрительно стелют в тени ковры. Мужчины, рассевшись и плотно придавив к темени маленькую тюбетейку — истинный туркмен никогда с ней не расстается,— поверх натягивают мохнатую папаху. Если в этот предвечерний час, час намаза, мужчина увидит свою длинную тень, то подивится ее причудливости. Налюбовавшись тенью, он снимет папаху — тень сразу укоротится, потеряет необычность — и примется за дело. Не завелась ли в поярковой шкуре моль, не появилось ли пятнышко?
Возле каждой юрты торчит из земли палка. На нее надевают папаху и неистово хлещут тонким гибким прутиком. Хлещут до полного изнеможения. Обессилев, разглаживают пятерней мех, придирчиво щупают каждый волосок.
Работы, слава аллаху, хватает до самого заката. Тогда отправляют сыновей за конями. Пока седлают, горячие ахалтекинские аргамаки приплясывают от нетерпения, перебирают точеными ногами.
Оседлав коня, туркмен направляется к палке, на которой, красуясь, проветривается его славный головной убор. Снова осматривает, ощупывает его, надевает на большой палец. И крутит. Кто раз пять-шесть. А кто и десять.
Теперь папаху водружают на голову.
Едва почувствовав в стремени ногу седока, аргамак нервно вытягивает шею, стрелой мчит вперед. Кто узнает в стремительном всаднике флегматичного мужчину, который возился со своей папахой? Он бесплотен, невесом. Слит с горячим мускулистым конем.
Ахалтекинец бешеным наметом скачет в степь, вздымая прозрачный шлейф пыли.
...Засушливое лето. В поисках корма верблюды далеко ушли от аула. Так далеко, что за ними не пошлешь пленных казахов. Верблюжата жалобно зовут матерей, и их рев болью отдается в груди человека.
Сменив солнце, выплывает луна. Наступает светлая как день ночь. Все же не как день. Такая молочная белизна бывает только ночью. Она сужает горизонт, стягивает его к аулу.
Прежде чем скроется луна, в робком свете грядущего дня выплывают угловатые силуэты всадников, мерно покачиваются верблюжьи горбы. Прямо-таки фантастическая картина с таинственными призраками.
Но жизнь аула обыденна и однообразна. Ее монотонное течение не оставляет места для фантазий.
На окраине в щелястой лачуге томится закованный в кандалы одинокий пленник. День-деньской он оглядывает лежащий впереди простор. Не из любопытства и по по приказу, от нечего делать. Давно уже никто не подходит к нему, если не считать стражи. Вначале охраняли двое, потом одни. Сегодня у лачуги опять двое.
Незачем ему вспоминать и сравнивать. Но досужая память не спрашивает разрешения.
Когда у казахов траур, в ауле неспокойно. Кто-то приезжает, кто-то уезжает. Снова и снова оплакивают покойника. Он день-деньской лежит в правом углу юрты, доступный всем для прощания. А здесь тихо, мрачно. Здесь спешат предать тело земле. Такой, видно, обычай: похоронить до захода солнца, на худой конец до полуночи. Оставлять тело непогребенным — великий грех.
Что ж, размышляет пленный, у каждого народа свои законы. То-то и спешат туркмены с покойником на кладбище, спешат с кладбища. Торопливо обносят подносами с дымящимся мясом...
Но в день похорон Даулета никто не притронулся к мясу. Все пошло собакам.
Ему запомнились похороны Даулета и глухой сон, в который погрузился аул после этого дня.
Жеребец Даулета с обрезанным под корень хвостом гулял на пастбище. Но сегодня с утра его привели сюда. К нему подходили туркмены, осматривали, что-то обсуждали. Потом взяли под уздцы, повели.
— Куда это? — с тревогой спросил пленный.
Страж неприязненно бросил:
— Резать.
Помолчал и добавил:
— Сегодня сороковины Даулета.
Медленно шевелятся мысли пленного, составляя из клочков и обрывков нечто цельное.
Все эти дни Жонеут не показывался на улице. Белобородые старики шли к ному в юрту, покрытую спереди и сзади черной кошмой. Были среди них здешние жители, были и приезжие. Но ни те, ни другие подолгу не засиживались. Отвязывали копей, возвращались восвояси. Иные проезжали мимо лачуги пленного, до него доносились отдельные фразы, их смысл не угадывался.
Кое-что, правда, рассказывали конвоиры. Когда аул засыпал, им, изнывающим от скуки, некуда деться. Хоть пленный, конечно, ублюдок, но все же живая душа. Слушать его не придет в голову, но ему не грех послушать.
С черного часа смерти сына Жонеут не произнес ни слова. Молчит, как саксаул. Поначалу не верил в смерть Даулета. велел дозорному еще неделю торчать па кургане. Чудной человек — сын лежит в земле, сам хоронил, а караульного