Юрий Давыдов - Нахимов
Время оставляет от сражений донесения и мемуары, карты и схемы. Донесения подчас лапидарно-звенящи. В мемуарах нередко обнаруживается то, что психологи зовут «мечтательной ложью». В картах и схемах есть бесстрастная красота. А по мне, привлекательнее всего частные письма современников. Одно из таких принадлежит Нахимову. Оно адресовано Рейнеке. За строками слышен стук сердца. К тому же нам редко случается внимать голосу Нахимова, и посему — вот выдержки из этого послания:
«В 3 часа мы положили якорь в назначенном месте и повернулись шпрингом вдоль борта неприятельского линейного корабля и двухдечного фрегата под турецким адмиральским флагом и еще одного фрегата. Открыли огонь с правого борта. Надобно тебе сказать, что „Гангут“[9] в дыму немного оттянул линию, потом заштилил и целым часом опоздал прийти на свое место. В это время мы выдерживали огонь шести судов и именно всех тех, которых должны были занять наши корабли. О любезный друг! Казалось, весь ад разверзся перед нами! Не было места, куда бы не сыпались книпели[10], ядра и картечь. И ежели б турки не били нас очень много по рангоуту, а били все в корпус, то я смело уверен, что у нас не осталось бы и половины команды. Надо было драться истинно с особенным мужеством, чтобы выдержать весь этот огонь и разбить противников, стоящих вдоль правого нашего борта (в чем нам отдают справедливость наши союзники). Когда же «Гангут», «Иезекииль» и «Александр Невский» заняли свои места, тогда нам сделалось несравненно легче. Вскоре после сего пришел еще французский корабль «Бреславль», не нашедший в своей линии места, стал на якорь у нас под кормой и занял линейный корабль (турецкий. — Ю. Д.), совершенно уже обитый нами. Тогда, повернувшись всем лагом к фрегатам, мы очень скоро их разбили. Они обрубили канаты, и их потащило к берегу, но вскоре один из них загорелся и был взорван на воздух, другой, будучи в совершенно обитом состоянии, приткнулся к мели и ночью турками сожжен. «Бреславль» также очень скоро заставил замолчать своего обитого противника (действия нашего корабля можно применить и ко всем другим судам соединенного флота с большею или меньшею разностью)… О любезный друг! Кровопролитнее и губительнее этого сражения едва ли когда флот имел. Сами англичане признаются, что ни при Абукире, ни при Трафальгаре ничего подобного не видали»[11].
Итак, Наварин, отгремев, отходил в прошлое, становясь историей. Но история неостановима, как и быстротекущая жизнь, и прошлое иногда явно, а иногда подспудно диктует будущему.
Разгром основных сил турецкого флота был не просто потоплением, сожжением, разбитием таких-то и таких-то кораблей или фрегатов. И не просто гибелью стольких-то офицеров и стольких-то матросов. Наваринское одоление неприятеля было прежде всего крупной, весомой победой России. Не потому лишь, что именно русской эскадре принадлежала честь истребления главной части турецких военно-морских сил. А потому что вскоре после Наварина Греция получила долгожданную независимость от султана. Потому еще, что наваринский гром возвестил Стамбулу грозную опасность блокады Дарданелл, облегчил операции русской армии в войне против Турции 1828–1829 годов.
9
Пространное, для Нахимова прямо-таки редкостно-пространное письмо к Рейнеке было написано без малого месяц спустя после Наваринской битвы. Павел Степанович уже, конечно, знал, что представлен к чину капитан-лейтенанта и ордену. Но, по обыкновению, ни словом о своих личных заслугах не обмолвился.
В представлении о Нахимове сказано: «Находился при управлении парусов и командовал орудиями на баке, действовал с отличною храбростью и был причиною двукратного потушения пожара…» И рядом, в графе «Мнением моим полагаю наградить»: «Следующим чином и орденом св. Георгия 4-го класса»[12].
Резолюция Николая была краткой: «Дать».
Дали.
Но главной наградой за Наварин был корвет «Наварин». Плох тот морской офицер, который не мечтает самостоятельно водить корабль. Нахимову корвет был желанным первенцем.
Корвет отняли у турок. Он назывался «Нассабих Сабах», что можно перевести как «Восточная звезда». Прочнехонький, из лучшего дуба, корвет нес двадцать орудий добротного английского литья. Переименованный в «Наварин», он годился для строя, как здоровый, ладный новобранец — лет на двадцать пять, не меньше.
«Командиром же на сей корвет, — доносил в Петербург Гейден, — я назначил капитан-лейтенанта Нахимова, как такого офицера, который по известному мне усердию и способности к морской службе в скором времени доведет оный до лучшего морского порядка и сделает его, так сказать, украшением вверенной мне эскадры…»
Корвет свой Павел Степанович охорашивал и вылизывал в Ла-Валетте, на Мальте. Капитан-лейтенант работал не зная роздыха, буквально с засученными рукавами. Современник писал: «…Я видел Нахимова командиром призового корвета „Наварин“, вооруженного им на Мальте со всевозможной морскою роскошью и щегольством, на удивление англичан, знатоков морского дела. В глазах наших, тогда его сослуживцев в Средиземном море, он был труженик неутомимый. Я твердо помню общий тогда голос, что Павел Степанович служит 24 часа в сутки. Никогда товарищи не упрекали его в желании выслужиться тем, а веровали в его призвание и преданность своему делу. Подчиненные его всегда видели, что он работает более их, а потому исполняли тяжелую службу без ропота и с уверенностью, что все, что следует им или в чем можно сделать облегчение, командиром не будет забыто».
В этом свидетельстве важно оттенить черты Нахимова, которые впоследствии столь высоко, всем сердцем оценили защитники Севастополя: Нахимов работает более других, он в службе круглосуточно, он не забудет ничего, что может облегчить участь подчиненного, будь то офицер, будь то матрос.
Боевая кампания не завершилась Наваринской битвой. Поддерживая русско-турецкий сухопутный фронт, эскадра блокировала Дарданеллы, перехватывая вражеские суда на морских коммуникациях[13].
Минули годы двадцать восьмой и следующий. В мае восемьсот тридцатого эскадра вернулась в Кронштадт. Аттестуя командира «Наварина», Лазарев, уже контр-адмирал, в графе «Достоинства» отметил то, что ставил превыше всего на свете: «Отличный и совершенно знающий свое дело морской капитан».
Глава вторая
Всяк любит свою «малую родину», как говорят испанцы. Но есть заветные места, равно всем священные, где столь властна твоя общность с Большой Родиной.
Молчит земля, пропитанная кровью. Молчишь и ты. В молчании внятен голос минувшего. Не частного, но тоже общего, всенародного, а значит, и твоего. Жаль тех, кто хоть однажды не расслышал этот голос.
Малахов курган господствовал в обороне Севастополя. Можно позабыть высоту кургана над уровнем моря. Нельзя позабыть высоту его над уровнем истории.
Один офицер-артиллерист изобразил не только Малахов курган времен осады, но и чувства Володи Козельцова, когда молоденький прапорщик впервые попал на ключевую позицию великой Севастопольской обороны.
«Так вот и я на Малаховом кургане, который я воображал совершенно напрасно таким страшным! И я могу идти, не кланяясь ядрам, и трушу даже гораздо меньше других! Так я не трус?» — подумал он с наслаждением и даже некоторым восторгом самодовольства. Однако это чувство бесстрашия и самодовольства было вскоре поколеблено зрелищем, на которое он наткнулся в сумерках на Корниловской батарее, отыскивая начальника бастиона. Четыре человека матросов около бруствера за ноги и за руки держали окровавленный труп какого-то человека без сапог и шинели и раскачивали его, желая перекинуть через бруствер. (На второй день бомбардировки не успевали убирать тела на бастионах и выкидывали их в ров, чтобы они не мешали на батарее.) Володя с минуту остолбенел, увидев, как труп ударился о вершину бруствера и потом медленно скатился оттуда в канаву; но, на его счастье, тут же начальник бастиона встретился ему, отдал приказание и дал проводника на батарею и в блиндаж, назначенный для прислуги».
«Воздух был чистый и свежий, — особенно после блиндажа, — ночь была ясная и тихая. За гулом выстрелов слышался звук колес телег, привозивших туры, и говор людей, работающих на пороховом погребе. Над головами стояло высокое звездное небо, по которому беспрестанно пробегали огненные полосы бомбы…»
Офицера-артиллериста, описавшего Малахов курган и обороняющийся Севастополь, звали Лев Николаевич Толстой.
Днем с кургана далеко видно. И другому защитнику Севастополя, адмиралу Нахимову, открывался оттуда чудовищный ландшафт завалов, траншей, пушек, трупов.
Но оттуда, с кургана, Нахимов видел то, чего не мог видеть Толстой: Павел Степанович видел еще и свои прошедшие годы — черноморские, севастопольские.