Аркадий Савеличев - Столыпин
Еще, еще наживу.
Он вроде бы в крестьянские дела не вникал, помещикам-соседям наживку бросал. Многие ли из них могут содержать круглый год весь сельскохозяйственный инвентарь? Дорогой немецкий плуг не больше месяца в году пашет; сеялка-веялка и того меньше. Сам Бог велел – в складчину к более богатым соседям идти. Фанаберия фанаберией, а ведь в несколько раз дешевле. Да и не ржавеет под открытым небом дорогое заграничное железо. Так родилась мысль о постройке общего склада сельскохозяйственных орудий. Что плуги? Уже паровые молотилки в моду пошли, а цена, цена им!.. Только двое-трое из всего уезда и могли позволить себе такую роскошь. Не нужна и целая орда батраков; молотильня выпотрошит все зернышко за считаную неделю. А дальше куда ее?..
Вроде бы очевидная выгода – складываться на общую молотильню, но грошики?
Не женское, не барское это дело – молотьбой красоваться. Но Ольга-то, Ольга, – сама предводительница! Без мужа, вроде бы тайком, на чаек в молотильный сарай подруг приглашает. Само собой, стол в сторонке, чтобы пыль не донимала, под белой скатертью, и сервировка отменная… и возгласы дам отменно экзальтированные:
– Матка Боска! Пять человек делают то, что и три десятка хлопов у моего муженька не справляют!
– Дорогая Катрина, у моего лайдака до сих пор в риге рожь гниет, все разбросано, а наймиты разбежались. Скуповато платит мой пьянчужка…
– Ах, Данута, наше ли это дело – рожь молотить?.. Лучше уж своего бездельника подушкой домолачивать!..
Разговоры эти никогда не иссякают. Не пахота – так сев. Не сев – так молотьба…
Вовсе без хитрости, а по любви берет Ольга за плечико Дануту:
– Милая Даня! Я вот тоже в своего Петра запущу подушкой… Дело ли тебя нервировать? Пускай он велит запрячь пару быков да перетащить молотилку в вашу ригу… как твой-то после гульбы очнется – рожь уже в обмолоте, и у тебя, моя милая, улыбка во все личико. Не хмурьтесь, кветки-кобетки, а пойдем лучше настоящие кветики по бережку собирать.
Благодатный ли Неман, Нямунас ли – он все слышал, он все знал. Пока цветики-кветики собирали, люди находчивого предводителя уже домолачивали злополучную рожь. И всего-то за неполный день. Еще муженек озабоченной Дануты отсыпался – с ночи да к очередному вечеру, – рожь-то уже под лопатами собственных батраков сеялась-веялась. Как бы невзначай и предводитель мимо проезжал на легонькой одноконной седейке; когда-то самую быструю почту из Петербурга в Москву на таких перекладных седейках гоняли. Сейчас уж почтовые вагоны ходят, седейка предводителя, пожалуй, для форсу – и без кучера, и лихо очень! Как раз в нужное время поспеешь.
– А что, Вацлав? Лопатами тебе эту рожь и до второго заговенья не перевеять. У меня веялка-то все равно без дела стоит. Давай большую сеновозную телегу, мои люди погрузят, вместе с моим же механиком. – И не слушая стыдливых отказов, уже решительнее: – Чего услугами считаться? В следующий раз ты мне услужишь.
Всего в один год склад сельскохозяйственного инвентаря под гонтовую – не под черепичную же? – общую крышу встал. И плужики, и сеялки-веялки, и немецкие паровики под брезентом до нужного часа встали. Завести их – дело нанятых механиков, а выставить угощение – дело хозяина, у кого молотили.
Вот только тогда подошли-подъехали к народному дому. Авторитет предводителя был уже непререкаем, денежки худо-бедно собирались. Конечно, львиная доля денег выдиралась из гривы самого Петра Аркадьевича, но и поместные грошики текли. Особенно после того, как дамы во время прогулки каблучками опробовали паркет, еще не везде и прикрытый стенами. Тут уж сплошное:
– Ах, пани Ольга!..
– Ах, милая Ольга!..
– Ах, дорогая Катрин!..
Без кавалеров пока. Без бриллиантов. Без шелков и бархата. В легких прогулочных сарафанах, расшитых на литовский манер, голубым и оранжевым крестиком, – под цвет моря и выбрасываемых на берег камушков. Гуськом, гуськом прошмыгнули ковенские гусыни по еще не прибранному, не натертому паркету, а вышло – они и ревизоры, и подгонялы отменные. Ходко пошла достройка «дамского дома», который как-то незаметно превратился в народный дом. Не везде же тратились на паркет; в иных комнатах и малых зальцах оборудовали классы и мастерские, где учили шить-вышивать, петь-греметь не совсем господскими каблуками, ну, и кой-какое сельское мастерство постигать. По-русски, так, например, входившую в моду механику. По-белорусски, невиданное доселе водопроводное и канализационное дело… опять: ах, ах!.. Передавали умопомрачительные слухи: живет предводитель без печек и без нужника! В доме у него появилось паровое отопление, где в трубах дышала горячая вода, нашептывая: «Ш-шипим, ш-шумим горяченько!..» И совсем уж диковинка: нужник выбросили, а завели на немецкий лад какой-то ветер… ватер… клозет! Конечно, в господских домах были нужнички под общей крышей, чистенькие, да и прятались на задворках прихожей, хотя суть все та же: стыдливое очко, разве что для форсу выложенное бархатом. Но все равно, как его ни облагораживай, нужды справляли в бездонный колодец, который хоть и по ночам, но с немыслимой вонью, чистили золотари. Здесь же великолепная туалетная комната, с теплой кабиной и креслицем под самое нежное место, а главное, главное – костяная ручка на бронзовой цепочке, которую стоило дернуть – как все, нутру непотребное, умывалось, смывалось по божественным, под бронзу же и окрашенным трубам. Право, как в музей приходили зачарованные паны-соседи, нарочно наедаясь поплотнее, чтоб каким-нибудь непорядком оконфузить хозяина. Потихоньку, без мужчин, и дам в гости к хозяйке набивалось немало. Горничные часовыми стояли у дверей, пока их господыни, в шумную очередь, опробировали невиданное новшество. Ну, тут ах да ох – бесконечно!..
Под все эти восторги строился неприметно, рядом с народным домом, и ночлежный пансион. Его можно было бы, на петербургский манер, назвать и ночлежкой, но, во-первых, здесь было чище, да и вид вполне гостиничный. Все-таки Литва, как и Польша, считала себя частью Европы, где гостиницы стали обычным делом. Во время балов, празднеств и общих прогулок не все успевали разъезжаться по своим усадьбам, и не всем находилось место в гостеприимном доме предводителя. Тысяча извинений, пожалте, господа, в пансион!..
Потом пансион облюбовали заезжие купцы и торговцы, потом и крестьянский люд, волею случая оказавшийся далеко от дома, стал пользоваться даровой крышей: в отличие от купцов, с них не брали ни гроша.
Славы предводителю не нужно было, но как от нее скроешься?
– Гли-ко, на немецкий манер все устроено!
Немного обидно для русской души, но что поделаешь?
IV
Колноберже мало чем напоминало привычный помещичий дом. Скорее всего некую роскошную лютеранскую храмину. Ничего удивительного, появлением своим он обязан был немцам, это потом уже явились поляки, потом и русские внезапно, как всегда, атаковали неманское прибрежье… на этот раз не штыками, а «пиками», как певал под хорошее настроение отец, переделывая Михаила-родича на свой военный лад:
В игре, как лев, силен…
Бу-бу-бу-бу-бу-бу…
Иногда это «бу-бу» в целый час выходило, прежде чем карту дальше метали:
…Бьет короля бубен,
Бьет даму треф.
Но пусть всех королей
И дам бьет:
«Ва-банк!» – и туз пикей
Мой банк сорвет!
Сколько помнил Петр Столыпин, мысль о лютеранском храме пришла ему еще в глубоком детстве. В этом западном крае были и православные церкви, и костелы, и даже синагоги, но помещичьим домом владел все-таки немец Лютер. Немецкий дух витал над красной черепичной крышей. Малый Петруша, прыщавый Петя, студенческий Петр, жених Петр Аркадьевич Столыпин живал и в подмосковном Середникове, и в других имениях широко разросшегося рода Столыпиных – знал, видел истинный образ русских помещичьих гнезд. Здесь ничего этого не было и в помине! Ни широко распахнутых въездных арок, ни грозно разверзшихся, как барские глазища, трехъярусных окон, ни длиннющих прогулочных балконов и бельэтажей, ни всяких надстроенных светлиц, ни раздольно восходящих мраморных ступеней, ни череды греческих колонн, поднимавших непременный портик над гостеприимным фасадом. Строго говоря, здесь и главного фасада не было: к въездной, мощенной битым кирпичом дороге дом обратили боковым фасадом; так ведь и в лютеранский храм входили – с торца, чтобы пройти дальше, во все его анфилады. Лишь подпертый игривыми колонками широкий и удобный навес над парадными дверями; невольно хочется сказать: крыльцо. Но едва ли так говаривал немец-строитель да и промотавший этот дом поляк, а вот русские, едва взойдя сюда, сразу определили сельское предназначение: крыльцо…
Встав поутру, после некоторой тягости от заседаний в народном доме, – то бишь местном панском клубе, Петр Аркадьевич слышал непременное:
– Алена, вынеси шезлонг на крыльцо.
Петр Аркадьевич не хотел мозолить глаза. Алена выносила шезлонг, устанавливала его так, чтобы солнце светило, но не слепило глаза. На просторном крыльце, которое лучше было бы назвать открытой верандой, места хватало, а положение утреннего «сонейка» белоруска Алена знала прекрасно. Много времени это не заняло. Дальше обычное: притопывание застуженных еще на Шипке ног, негромкое ворчание, изящная костяная палочка. Для личных услуг он выбрал среди здешних полячек, литвинок, немчурок, евреинок эту вот тихую белорусскую сироту. Сын дал время усидеться матери, угреться под пледом на утреннем солнце. С Нямунаса задувал ветерок, свежо. Мать куталась в плед. Не паинькин сынок, а слезы невидимые набежали: она таяла на глазах. Лазание по снежным скалам, хоть и не в первых рядах, для сестры милосердия не прошло бесследно; ведь и в низовых долинах у болгар настоящих печек, чтобы вытянуться на лежанке, не было, болгары как-то так по зимам грелись, а русским было не до печек. Одни лезли на скалы со штыками и там помирали, другие кое-как доползали до первых перевязочных лазаретов и по наитию всех раненых хватались за полы белых халатов: «Сестричка, сестричка!..» Немного там было таких дурех, чтобы за своими генералами в горы тащиться, – дамы предпочитали ухоженные великосветские лазареты Москвы и Петербурга, чтобы с красивой слезой поохать: «Ах, ах… вы наши доблестные герои!..» Там, где была мать-генеральша, не охали – там просто отрубали руки иль ноги, коль гангрена грозила, и дальше с Богом отправляли в Россию, под опеку великосветских дам… «Да, мама, мама!..» Не успев отогреться, и всего-то три года, на русских печках, она снова замерзла – вместе с могильной землей сынка Михаила. Да и кочевье не кончилось: ее генерал вынужден был переехать в кремлевскую квартиру. Один сын, Александр, стал газетчиком в «Новом времени» и не мог да и не хотел уезжать из Петербурга, другой из всех столыпинских поместий облюбовал вот это Колноберже. А ей куда?!