Роберт Крайтон - Тайна Санта-Виттории
Это был еще один удар грома. Разве мог Фабио хотя бы помыслить о чем-либо подобном: Анджела приносит ему завтрак; Анджела появляется на пороге, говорит ему: «Доброе утро»; Анджела говорит ему: «Доброй ночи»; Анджела своими руками готовит ему еду; Анджела то ненароком, то по ошибке, то намеренно встречается с ним в такой уединенной, интимной обстановке, которая может возникнуть лишь в тех случаях, когда двое людей остаются один на один в пустом доме.
— Не знаю, право, — сказал Фабио. Он едва нашел в себе силы вымолвить эти три слова.
— В Монтефальконе ведь все пойдет кувырком. Ты же сам сказал, что немцы захватили город.
— Да.
— Значит, я вношу тебя в список, — сказал Бомболини. Он достал из кармана плотный лист бумаги и где-то внизу приписал фамилию Фабио. Бумага была изрядно потрепанная, и написанные на ней фамилии уже поистерлись; одна только фамилия Фабио резко выделялась среди остальных, и тут Фабио понял — и это потрясло его почти столь же сильно, как только что испытанное другое потрясение, — что этот человек, которого все они привыкли называть не иначе, как «сицилийский шут», меньше всех, казалось бы, годный в правители города, месяцами, а быть может, и годами разгуливал со списком почти полностью укомплектованного кабинета министров в кармане.
Бомболини закрыл ставни, и в комнате снова воцарился мрак.
— Тебе надо поспать, — сказал он. — Но я хочу, чтобы ты, прежде чем уснуть, обдумал кое-что и чтобы ты продолжал обдумывать это и во сне. Учитель говорит: править нужно либо страхом, либо любовью. Либо так, либо этак. Я хочу, чтобы ты подумал, какой образ правления следует мне избрать.
Когда Фабио проснулся еще раз, солнце стояло уже высоко, а старые одеяла нагрелись, и ему было нестерпимо жарко. Он вспомнил прошедший вечер, вино и пляски — он не принимал в них участия, а только смотрел, как другие танцевали с Анджелой, — вспомнил о добром или злом знамении, невиданной звезде на небосклоне, и еще об. одной небывалой, неслыханной вещи — о том, что они с Анджелой вдвоем в этом доме. Смутно припомнилось и еще что-то. Бомболини как будто просил его о чем-то подумать, но о чем именно — он забыл.
Он лежал на полу на одеялах и прислушивался к странным звукам, доносившимся с площади, — к упорному легкому позвякиванию стекла, словно по площади побежали вдруг стеклянные ручьи. Поглядев в окно, он увидел стариков и старух с метлами в руках, подметавших площадь и прилегающие к ней улицы, очищавших их от перебитого за ночь стекла. Ничего подобного никогда еще не бывало в Санта-Виттории — город подметали лишь ветры господни да обмывали скупые господни дожди. Фабио все еще продолжал любоваться этим зрелищем, когда в комнату вошел Бомболини; он умылся, и вид у него был свежий, хотя он и провел ночь без сна.
— Дружины общественного благоустройства, — сказал Бомболини. — Я заимствовал эту идею у фашистов.
— Но как же ты будешь расплачиваться с ними? Бомболини усмехнулся во весь рот и протянул Фабио маленький квадратный листок бумаги.
3 ТРИ 3
Санта-Витторийские лиры
эта ассигнация подлежит обмену
на ходячую монету после окончания
чрезвычайного положения в городе
Итало Бомболини,
мэр
Вольного Города Санта-Виттория
— Ты в самом деле собираешься выплачивать по этим бумажкам? — спросил Фабио.
Бомболини был шокирован.
— Народ можно одурачивать разными путями, но только глупец может быть настолько глуп, чтобы пытаться одурачить народ в денежных делах.
— Это Учитель! — воскликнул Фабио. — Я уже начинаю узнавать его манеру выражаться,
Мэр был явно польщен.
— Правду сказать, Фабио, это уже я сам, — сказал он. Это произвело сильное впечатление на Фабио.
— Тебе следует записать свою мысль, — сказал он,
— Я, Фабио, признаться, не очень-то силен в правописании. Вот если бы кто-нибудь согласился записывать…
Так появились на свет «Рассуждения» Итало Бомболини. В городе до сих пор хранится где-то несколько копий, переписанных рукою Фабио.
— В народе говорят, что мы родились под счастливой звездой. И нам было доброе предзнаменование. Я верю, что народ нрав, что оно к добру.
— И я верю, — сказал Фабио. Но он уже не мог думать ни о чем, он ждал, когда появится Анджела с похлебкой или макаронами.
Бомболини наклонился к нему.
— Помнишь, я спрашивал тебя, как следует мне править — страхом или любовью?
Фабио сказал, что помнит, но не продумал еще этого до конца.
— Не ломай себе голову, Фабио, — сказал Бомболини. — Ибо я уже принял решение. Меня должны бояться, любя.
Часть вторая
Бомболини
Звездою, увиденной в Санта-Виттории, был я. И знамением грядущих перемен — тоже я.
Тут я и вхожу в повествование. Это цена, которую вам придется заплатить за рассказ о том, что случилось в Санта-Виттории, а это куда интереснее, чем повесть обо мне. Вот уже двадцать лет, как я хочу рассказать о себе моим соотечественникам, моему народу — хочу повиниться в надежде, что кто-то меня поймет и, если таких окажется немало, я со временем смогу вернуться домой и заново построить свою жизнь. Я постараюсь по возможности сократить рассказ о себе, чтобы читателю не пришлось слишком дорого платить за свое терпение. В то утро, когда Фабио сообщил о смерти Муссолини, я пролетал в «Одессе-дарлинг», бомбардировщике типа «В-24», где-то над Италией. Сейчас мне кажется, что мы, видимо, пролетели над Санта-Витторией часов в восемь утра, хотя никто здесь не помнит, чтобы в то утро над городком появлялся самолет.
В ту пору я уже знал о судьбе, постигшей Муссолини. Командир «Одессы-дарлинг» капитан Бастер Рэмпи рассказал мне об этом еще до того, как мы поднялись в воздух.
— Слыхал? Они разделались с Мазлини! Что ты на это скажешь?
Я пожал плечами. Что я мог на это сказать?
— А мне казалось, что тебе интересно будет узнать, — сказал Рэмпи. — Интересно первым узнать об этом, ясно? Ты же как-никак итальяшка, не кто-нибудь.
— Нет, сэр, мне это неинтересно.
— А я подумал, что интересно.
— Нет, сэр.
Это был наш четвертый вылет и первый над собственно Италией. Мы бомбили Пантеллерию и Лампедузу и некоторые другие острова — я уже забыл, как они называются, — но это был наш первый полет над самой Италией.
Я отлично помню, как начинался полет; иной раз у меня возникает такое чувство, точно я привязан к этой горе, как моряк, потерпевший крушение, — к спасательной шлюпке, и тогда мне хочется снова взмыть в небо, вырваться отсюда и оставить далеко позади всех этих людей, которых я за это время так хорошо узнал и которые считают, что хорошо знают меня.
В то утро мы рано пересекли море — Тирренское море. Солнце только что взошло, мы летели низко над голубовато-зеленоватой водой, и тень наша скользила по ней — казалось, огромная темная рыба стремительно плывет у самой поверхности воды. Я ни разу прежде не видел Италии — она словно чудо возникла перед нами, вся в зелени, такой не похожей на африканскую, темно-зеленой, как нижняя сторона листьев на виноградной лозе. Мы следовали вдоль берега, который, как мне теперь известно, именуют Божественным побережьем, — летели над скалами, над белыми домиками, прильнувшими к этим скалам, и над маленькими городками, раскинувшимися на пологих склонах гор, а потом вдруг повернули в глубь страны. После этого мне уже было не до красот пейзажа: я не смотрел на землю, задавшись целью обнаружить и подстрелить итальянский самолет. А поставил я себе такую цель потому, что остальные члены экипажа не доверяли мне. Как-то ночью, после кутежа в офицерском клубе, капитан Рэмпи явился ко мне в барак.
Скажи мне правду, Абруцци: если бы ты увидел в воздухе итальянский самолет, ты ведь не стал бы стрелять по нему, а?
Я сказал, что нет, стал бы. Он еще как-то так раскатисто произнес «р» в слове «стрелять» — я сейчас уже по забыл многие английские слова, но помню каждое слово, которое говорил мне капитан, и то, как он его произносил.
— Не надо лгать, Абруцци. Я на тебя за правду не рассержусь. Вот если бы мои родители уехали вместе со мной из Техаса, а потом началась бы война, полетел бы я стрелять в техасцев, как ты считаешь?
Я сказал, что, по-моему, полетел бы, если бы ему приказали. Он схватил меня за ворот рубашки.
— Полетел бы стрелять в моих братьев? Стрелять в мою плоть и кровь? — Он выпустил ворот моей рубашки, точно боялся запачкаться. — Я предпочел бы, чтобы в этом деле ты был честен со мной. Тогда я мог бы уважать тебя.
После этого не только он, но и все остальные члены экипажа стали относиться ко мне как к неустранимой помехе — как к мотору, на который нельзя положиться. Они даже разработали план и назвали его операция «Пейзан» — на случай, если на нас нападут итальянские самолеты. Наш штурман, лейтенант Марвелл, должен был тотчас покинуть свой пост и занять место у моего пулемета. Это вовсе не означало, что они имели что-то против меня.