Явдат Ильясов - Тропа гнева
Сохраб подошел к Шираку, положил на голову сына свою тяжелую руку.
— Ты — хороший воин! — сказал хорезмиец сурово.
Так похвалил бы старейшина пастуха, разыскавшего овец в пустыне. От скупой похвалы глаза Ширака просветлели. При словах отца чувство мести и победы, поднимавшееся в груди молодого кочевника, вытеснило все другие чувства, впрочем, их было немного: Гани получил то, что заслужил, и жалости тут не место. Ширак облегченно вздохнул, успокоился, горделиво усмехнулся.
— Недаром твое имя значит «лев», — продолжал Сохраб. — Кровь за кровь, набег за набег — таков обычай предков, и подвиг твой славен. Теперь моя голова ясна, сердце окрепло!
Сохраб расправил плечи и с отвращением плюнул на окровавленную голову Гани.
— Для чего ты жил, потомок осла? Вот, валяйся, как дохлая черепаха!
Он пнул голову носком сапога. Кто-то схватил ее за волосы, раскачал и с проклятием забросил за дюну.
— Ну что, дети? Бахрам придет сюда по нашим следам. Надо уходить. Куда?.. — Сохраб задумался. — На левый берег Аранхи, к царю Шах-Сафару? Не выйдет — Бахрам изловит нас по дороге. Вот что. В стране болот обитает один человек, его имя Кунхаз. Не нашего племени Кунхаз — апасак, но муж доброго сердца. Мы вдвоем с ним были в Марге. Я думаю, он примет нас. Правда… стыдно просить приюта в болоте, когда пустыня так широка! Однако иного пути для нас нет.
И тут душа Ширака получила еще один удар. При последних словах отца юноша, сам не понимая, что делает, вскочил и жадно посмотрел на юг, туда, где синели горы, у которых он вырос. Там стояло городище рода Оленя. Там лежали тропы, по которым Ширак ходил. Там журчали речки, из которых он пил солоноватую воду. Отныне все это — чужое, навсегда чужое, и нет Шираку дороги обратно. Сердце пастуха неожиданно заныло от тоски по тропам, которых он почти не замечал два десятка лет. Ширак смутно почувствовал, что значит родная земля.
Три мощных удара приняла сонная душа пастуха Ширака за последние четыре дня, и это было для него первым испытанием. Так Ширак пробудился для жизни.
Фароат
Наступил тот час, когда зной уже спадает, но до заката солнца еще далеко.
Близ озера, в тени тростника и лоха, под охраной огромных желтых псов, дремлют низкорослые черные коровы. Мужчины с дубинами в руках стерегут от нашествия диких свиней посевы проса. Женщины в широких шароварах и легких накидках скребут шкуры убитых вчера на охоте оленей. Голые дети под оком престарелого воина стреляют из луков. Рабы в набедренных повязках лепят из глины сосуды. На сырцовых башнях городища расхаживает стража.
За стенами укрепления, под развесистым платаном, в громадном шатре, развлекаются вожди племени саков тиай-тара-дайра.
Кунхаз, старейшина общины, восседает, скрестив босые ноги, на шкуре тигра. У апасака смуглое лицо, лукавые карие глаза, нос прям и правилен, губы красивы, как у женщины, густые волосы спадают на плечи, борода темна и шелковиста.
Слева и справа от Кунхаза располагаются предводители родов, загорелые, суровые люди. Они молча отхлебывают из серебряных и золотых чаш молоко кобылицы. Они терпеливо ждут, когда Кунхаз подаст голос.
Кунхаз сомкнул веки, отчаянно ударил перстами по струнам дутара и вскинул голову. Под сводами шатра плавно загремели раскаты речитатива. Голос певца то низко гудел, то взметался вверх и переходил в острый крик:
— Слушайте! В давние годы в стране, где дыхание ветра сжигает на пастбище травы и тропы заносит песком, где сов обиталища — скалы в безводных степях громоздятся, жил, говорят, Кей-Каус — старейшина пастухов.
— Слушайте! Ласточка летит к ласточке, волк находит волчицу, воин ласкает женщину, только Кей-Каус был одинок. Лето зиму сменяло, холод наступал после зноя, год проходил за годом, Кей-Каус затосковал.
— Слушайте! Уехал Кей-Каус в джунгли, сел у болота, мрачен, слезы тихо стекали по его бороде. Пришла к нему дева леса, создание духов незримых, увидел ее Кей-Каус, томление любви испытал. Вернулся в пустыню Кей-Каус, снова могуч и молод, во всех племенах говорили о его жене. Слушайте. Родила женщина сына, прекрасного, как тигренок, и умерла от боли, шепча: «Сиавахш, Сиавахш…»
— Слушайте! Годы летели, как птицы, снова женился Кей-Каус. Сиавахш тем временем вырос, стал крепконогим юнцом. Слушайте! Мачеха о чести забыла, думала о Сиавахше — был он высок и статен, светел и чист лицом. Отверг Сиавахш ее ласки, и женщина оклеветала юношу, благородного сердцем, перед его отцом. Слушайте!
Певец тяжело вздохнул, опустил голову, быстрее забил перстами по струнам, скрученным из жил быка. Струны звучали тоскливо и глухо, словно кто-то рыдал за шатром. Старейшина снова запел.
Легенда, созданная неведомо когда, неведомо где и неведомо кем, рассказывала далее, что Кей-Каус, ревнуя сына к жене, подверг его страшному испытанию — в золотом шлеме, на вороном коне проскакал Сиавахш через пламя ста костров, из огня вышел прежнего краше. Очищено от клеветы доброе имя юноши, но сердце его остыло к дому отца. Ушел Сиавахш на север, стал воином царя Афросиаба, женился на его дочери, город Канг-и-Сиавахш поставил на Аранхе. О горе! Снова оклеветан Сиавахш, убили его рабы Афросиаба. Сын Сиавахша Кей-Хосров отомстил Афросиабу, укрепил город отца, перенес в него пылающие огни. Так возникла страна массагетов.
Старейшина смолк, устало вздохнул и отложил дутар в сторону. Вожди одобряюще закивали. Сосед преподнес Кунхазу чашу с молоком кобылицы. Расположением предводителя дорожили: он внушал жителям болот верный страх, так как один в племени апасаков знал то, чего не знали другие, и помнил то, чего не помнили другие.
У входа в шатер показался воин в островерхом колпаке.
— Пришли чужие люди.
— Кто?
Старейшины разом подняли седые и черноволосые головы. С тех пор как союз племен распался под ударом персов и в стране наступило время смут, чужаков тут не любили.
— Сохраб, старейшина рода Оленя из правобережных кочевых хорезмийцев. С ним три десятка воинов.
Кунхаз вскинул брови.
— Сохраб? Хм… Хм… Кто же это? Имя как будто знакомо… Сохраб… постой-ка, постой! Велик, точно буйвол, да? Лицо изрублено, да? Одного глаза нет, да? — Кунхаз просиял. — Это не чужой. Я его знаю. Мы вместе ходили в Марг. Он честен и благороден. Встретим его как подобает!
Рассказ хорезмийца тронул отзывчивого Кунхаза.
— Ты мне друг; против твоего племени и твоего рода мы не держим в сердце зла, — сказал пастух напоследок. — Не отвергай нас, помоги! Будем так нести службу тебе, как на то будет воля твоя. Люди мои — опытные воины. Клянемся вечным небом и великим солнцем: никогда не замыслим измены, в трудные дни защитим тебя своими кинжалами!
Сохраб замолчал. Его терзала одна дума: «Оставят или прогонят? Или схватят и продадут в рабство?»
Пастух нашел в Кунхазе перемены. Это уже не тот бродяга-острослов, каким Сохраб знавал его в молодости. Добротные одежды вождя саков тиай-тара-дайра, родовых старейшин и дружинников, дорогая посуда, ковры, тонко отделанное оружие, множество рабов и скота, обширные поля, мощные стены укрепления, перед которыми невзрачные городища кочевых родов казались загонами для овец, — все говорило, что Кунхаз ныне принадлежит к тому кругу знатных старейшин, которых в стране называют «богатые стадами», «богатые конями», «богатые быками».
Кунхаз молча обдумывая предложение Сохраба. Старейшина апасаков был великим хитрецом. Увлечение песнями не мешало Кунхазу расчетливо вести хозяйство общины. При этом, однако, Кунхаз оставался добрым человеком. Размышляя над словами Сохраба, апасак прислушивался и к голосу разума, и к тому, что подсказывало сердце. Сохраба он искренне жалел. Если саки тиай-тара-дайра не защитят Сохраба, «орлы» истребят род Оленя до последнего человека. Сохраб — воин, каких мало, с ним три десятка кочевников, свирепых, как дайвы. Они станут преданными телохранителями Кунхаза. Секиры сынов пустыни — хорошая ограда от черных рук. А такие найдутся в самом племени апасаков.
Вот этот Рустам, что сидит напротив, старейшина рода Чайки, или вон тот Артабаз, сын старейшины рода Шакала, тайно мечтают: «Уберем Кунхаза, займем его место во главе всего племени». Кунхаз все видит. Кунхаза никто не проведет!
— Слушайте. — Кунхаз помедлил, чтобы подчеркнуть весомость и важность того, что он сейчас скажет. — Я думаю, хорошо, если Сохраб останется на земле нашего племени. Хорезмийцы и апасаки — люди одного языка, одних обычаев. Какая между нами разница? «Олени» — вечные пастухи, мы обитаем в селениях, возделываем злаки, разводим коров, ловим рыбу, охотимся на зверя. Каждому свое: птица живет в небе, рыба — в реке, Однако все равно мы — массагеты. Если массагет не поможет массагету, он заслуживает, чтобы его утопили в болоте. Так я говорю?