Эмилиян Станев - Антихрист. Легенда о Сибине
Я повел мула вверх по крутой дороге, не слушая того, что говорил отец Лука.
Вдоль дороги росли высокие дубы. Они кивали мне, как соумышленники, чтобы таил я радостную свою тайну, и любы были мне и они и сама гора, ибо в сердце вила гнездо новая надежда. Одиночество и прежде уносило мои помыслы за монастырские стены, ныне же прибавилась к сему встреченная на ярмарке женщина. И оттого, что был я измучен и унижен, она стала мне утешительницей, как некогда царская дочь Денница. Ещё дорогой начал я мысленно беседовать с нею, раскрывать душу, делиться мыслями. Я видел глаза её, а сама она представлялась мне духом прельстительным и родным. Ужас и тайна, братья! Может ли брат Христов призывать блудницу для утешения и сочувствия? Но душа ищет душу и обретает её не рассудком, а чувствами и стремлениями, разум же прислуживает ей как отрок деспоту. Хотелось мне остаться одному, чтобы поразмыслить над тем, что сталось со мною, но мешал старец — он рассказывал о Хелбю, коего прежде я считал плодом его воображения. «Хелбю, — говорил он, — разбойник, чадо, и грабитель, случалось ему и людей убивать. Не к добру пришел он сюда, но врет мне. Было время, мы с ним вместе куролесили. У царя Михаила Шишмана состояли в войске, а уж потом занялись разбоем. Ладно, эти истории расскажу тебе в другой раз. А сейчас, как доберемся до монастыря, спровадь потихоньку мула, чтоб греки не пронюхали, что побывали мы на ярмарке. Впрочем, хоть и пронюхают, мне что? Где сто грехов, там и сто первый. Песенка моя и так и этак спета». В лавре, однако же, о путешествии нашем стало известно, и наложили на нас епитимью — подвесить к ногам колокольцы и целый месяц ходить с ними. Отцу Луке велено было во время заутрень и литургий стоять в притворе коленопреклоненно, а мне следовать за ним повсюду в десяти шагах и чтоб никто не смел заговорить с нами, а в трапезной в обед и ужин чтоб подавали нам одни объедки… Призвал меня к себе его преподобие: «Наказание тяжкое, чадо, но и вина твоя не мала. Отчего не пришел ты сообщить мне о том, что повелел тебе твой старец? В случаях, противоречащих монастырскому уставу, инок должен воззвать к игумену…»
Я молчал. Разве не знал великий Евтимий, что за человек был отец Лука? Шутил он или уже подозревал о том, что происходило в душе моей? Эх, отчего и самое святое учение требует от человека, чтобы лукавил он, подглядывал за своими ближними, выслеживал, как кто исполняет канон? Отчего требуем мы друг от друга подвигов, даже страданий в доказательство правоты учения нашего? Отчего не предоставим человеку самому, по совести, решать, что грех и что не грех? Невозможно сие, невозможно, поскольку правила, законы и каноны связывают нас, поскольку исповедуем мы одну веру и одну молитву, хотя вера наша Христовая, отрицающая всякое насилие! Но вечно будет человек восставать против законов и порядка, попирать их как своих тиранов. Не ведал разве его преподобие, сколько раз бывал уже наказан мой старец, либо же хотел он побудить меня говорить не о мучителе моем, а о том, отчего не люблю я больше его, Евтимия, отчего избегаю, и хотел проверить, что изменилось во мне и как приемлю наказание? Великий наставник, слишком желал ты сломить меня! Позабыл о том, что горд и сам и что тот, кто воссиял на горе Фаворской, тоже был нечеловечески горд, иначе не источал бы света и не говорил от имени небесного отца своего! Просвещенный, не видел ты, что творится в сердце моем, ибо, признавая лишь одну истину надо всеми, требовал от человека быть таким-то и таким-то и не соображался с тем, каков он есть. Ведал ли ты, что произошло на ярмарке? Ведал ли, что и в покорности моей таится сила? Пока я стоял пред тобой, гордый дух из болярской церкви вновь заговорил во мне и ты отдалялся от меня, и в то же время думал я о том, что мы с тобою схожи. Поскольку мне следовало что-то ответить, я отвесил поклон и сказал: «Да исполнится воля твоя, твое высокопреподобие. Но воля человеческая — как горящие угли под золою, и не всегда ведомо человеку, дьявол ли, Бог ли раздувает их. Однако же огнь есть свет».
Я помню твой удивленный взгляд и морщину на высоком челе, а выйдя из твоих покоев, спохватился, что говорил языком моего старца. Господи помилуй! Глаза той женщины повлекли меня, я махнул на всё рукой и прицепил к ногам колокольцы. Мои были маленькие, легкие, звенели не так оглушительно, как тяжелые колокольцы, что были на отце Луке. Старец сам подвязал их к ногам. «Пускай заменяют монастырским грешникам звон клепал. Обретаю святость и искупаю грехи свои». Обрадовался он и повелению, чтобы я следовал за ним в десяти шагах, как оруженосец за кастрофилаксом. И, схватив клюку, двинулся по монастырским галереям дразнить монахов. Они опрометью бегут от нас, а ему любо. Гости и монахи выглядывают из дверей и окон, мой старец стучит клюкой точно жезлом, вышагивает, как аист. Запретили нам разгуливать по монастырским помещениям, тогда отец Лука принялся шататься по двору, покуда не выбился из сил и не пошел прилечь.
Первый день прошел для него в самозабвении и торжестве, но в церкви дело обернулось худо. Колени у него распухшие, не может он стоять на коленях. Взбунтовался, застенал и возопил во весь голос: «Анафема! Анафема врагам Христовым, не имеющим милосердия к человеку! Слепым фарисеям и лицемерам анафема! Это о вас сказал Христос: «Гробы повапленные, пошто налагаете на других епитимью, а сами и пальцем не пошевельнете. Верните мне деньги мои и получайте назад эту рясу!»
Умолкнул дьякон, в церкви наступила тишина. Я подхватил старика под мышки, выволок наружу, за нами вслед вышли иподьяконы и монахи, крестятся. Отец Лука бороду на себе рвет, я тащу его в келью, привязанные к ногам колокольцы гремят оглушительно. Между тем литургия близилась к концу, следовало возвращаться, чтобы присутствовать на трапезе, то есть подвергнуться ещё большему унижению. Когда мы добрались до нашей кельи, я напомнил старцу, что, если не явится он в трапезную, придется навсегда уйти из лавры, а кто тогда даст ему кров и пропитание? Он лежит на топчане, я крещусь, и даже уши свои крещу, чтобы не слышали они его сквернословия. «Денег я дал им, херувим, несебрских дукатов и кучу серебра, чтобы приняли меня в обитель. Не пойду в трапезную, болен я. Пускай опять заточат в башню, чтобы сгнил я там. Буду я им на коленях стоять, колокольцы носить, огрызками питаться, как же!..»
Я пошел один. Занял в шествии место возле отца Кирилла, шепнул ему, что мой старец не может подняться с ложа. Колокол и клепала бьют, иеродьякон Христофор машет колокольцем, в стороне стоят коленопреклоненно паломники и гости, иноки поют тропарь, держа в руках зажженные свечи. Я, еле передвигая ноги, плетусь позади всех, мои колокольцы вторят колокольцу иеродьякона и клепалам. Мы вступили в трапезную, чредник начал читать с аналоя молитву, братья сели за столы, едят, а я стою у окна, перебираю большие черные четки и шепчу молитвы…
Ни на кого и не взглянул. Лишь позже заметил я святого старца, который вкушал отдельно ото всех. Господи боже, неужто это и есть схимник Теодосий — тот самый, вкруг коего видел я тогда в скиту сияние? Никогда прежде не доводилось мне видеть его так близко. Лицо у него какое-то стертое, будто Господь убрал с него всё земное. Руки сухие, прозрачные, только длинная борода да чело боголюбезны, во всём остальном — хитрый старик, скрывающий свои тайны и безмолвствующий. Я искал нимб вкруг его главы и, не найдя, сказал себе: «Оттого не нахожу, что очень грешен. Пускай! Грешник, по словам отца Луки, яснее видит Бога, усерднее ищет его…» «Богородица, дево, радуйся…» — читает чредник, а я думаю о женщине, встреченной на ярмарке. Глаза у неё, как у Богородицы, однако ж не осенена она благодатью и потому печалится. Печалюсь и я, оттого что тоже ищу света и всем чужой… И святой старец чужой всем. Живет в скиту, в отдалении, ибо стоит над иноками. А как же «стадо Христово», народ? Народ тоже живёт по-своему. А мы с моим старцем? Как знать, не праведнее ли мы со своими грехами, чем вы, святые отцы, понуждающие меня, точно пса, есть объедки с вашей трапезы…»
Такие мысли пробегали у меня в голове — злобные, желчные — и отчуждали от монастыря, пытаясь найти истину в сем страждущем мире. И выходило так, что истина эта — за пределами лавры и монастырских канонов, в совершенной свободе мысли…
Когда обед закончился и все разошлись, я взял два ломтя хлеба и кусок брынзы, чтобы отнести отцу Луке.
Не праздником, похоронами был тот день. Словно покойник лежал в нашей келье. Господь ли почил или мы для него умерли? Отдыхают иноки и паломники, солнце освещает башню и монастырские кровли, белеют стены, и свет мягкий, осенний. Окрестные вершины поседели, внизу в селе бьют барабаны, слышится шум, голоса. Сойка пролетит над лесом, крикнет, и вновь тишина и благоухание осеннего леса. Отец Лука бранится, сыплет проклятьями и ругательствами, но — что всего удивительнее — стал он мне близок, а святой старец — сомнителен. Словно заблудился я в пустом безнадежном мире. Не увидать мне никогда света Фаворского!..