Михайло Старицкий - У пристани
И вот наконец гетман получил известие, что в Переяслав прибыли послы его царской милости — боярин Бутурлин, окольничий Арсеньев и думный дьяк Лопухин{121}, и что их встретил пышно Тетеря. Встрепенулся Богдан от этой вести, разослал сейчас же приказ всей старшине немедленно прибыть в Переяслав для наиважнейшей рады и всем созвать туда же по одному из каждой козацкой сотни и сколько можно поспольства. Сам же гетман заехал в Чигирин и, захватив там все клейноды, отправился вместе с Ганной, сыном Юрасем и писарем Выговским в Переяслав.
Слух о покровительстве московского царя и о предстоящей ему присяге распространился с быстротою вихря по ближайшей Украйне, и ко дню богоявления господня Переяслав был уже переполнен пришлым людом, разместившимся даже за валами города. Гетман приехал в Переяслав как раз на крещение к заутрене, он отстоял и ее, и обедню в монастыре, горячо молясь и не вставая почти с колен. В тот же день он имел продолжительную и тайную беседу с Бутурлиным; кроме писаных пунктов, он хотел оговорить еще многое и расспросить о многом. Аудиенция кончилась заздравными тостами, и гетман, видимо ободренный, отпустил с великим почетом посла.
Вечером у гетмана собралась генеральная рада. Тут сошлись и наши знакомые: Кривонос, Тетеря, Богун, Сыч, Морозенко, Кречовский, Золотаренко, Пушкаренко и многие другие. Богдан указал собранию на крайнее истощение народа, на безысходное положение страны, на вероломство его союзников, объяснил, что единственное спасение для народа заключается в вечном единении с Московским государством.
Выговский прочел статьи договора. Главная суть их заключалась в следующем: обеспечивалась целость Южной Руси по обеим сторонам Днепра, сохранялось право собственного управления, собственного законодательства и судопроизводства, право избрания гетмана и чиновников, право принимать послов и сноситься с иностранными дворами; утверждалась неприкосновенность личных и имущественных прав всех сословий, реестрового войска полагалось до 60 тысяч. Украйна же обязывалась платить умеренную дань и помогать царю войсками на войнах, а царь должен был защищать ее и совершенно освободить от притязаний Польши.
Многие шумно одобряли гетмана, иные угрюмо задумались, а некоторые попросили для уяснения прочитать еще раз договор.
Выговский прочел снова громко и выразительно каждый пункт.
— Нет, хорошо написано, добре, — соглашались все, — ногтя не подложишь. Нет другой головы, как у нашего ясновельможного, честь и слава тебе, и многие лета!
— Спасибо вам, друзья и товарищи, за доброе слово... Так как же ваша рада, можно подписывать договор?
— Можно, можно, — отозвались решительно многие, — такой договор смело можно...
— Так-то оно так, — заметил Выговский с змеившейся на его губах иронической улыбкой, — пункты, что ни говори, прекрасны, но будут ли они исполнены, освободит ли нас Москва от Польши?
— Что ты смущаешь, Иване, нашу честную раду? — возмутился Богдан. — Мы ведь собою так увеличиваем силу Московского государства, что затрепещут перед ним и кичливые ляхи, и неверная татарва! Нет, не говори этого, Иване, не смущай ты нас своим словом: не от сердца оно идет, а от искусителя прародителей наших... Да и то еще заруби себе, что нам иного выхода нет, что весь народ влечет нас к этому союзу, а глас народа — глас божий.
Выговский замолчал, и все как-то притихли, вошли в себя; возражения писаря разбудили во многих тревожные подозрения, хотя последние слова гетмана произвели сильное впечатление.
— Да, — промолвил после долгой паузы Тетеря, — простому-то народу будет лучше наверно, а вот нашему брату... о шляхетских правах и не думай, — там у их бояр никаких вольностей нет.
— Не вольностей, а своеволья, — поправил Богдан.
— Нет, что там думать! — загомонело большинство. — Згода, згода!
— Стойте! — поднял голос молчавший все время угрюмый Кривонос{122}. — Что ж это, коли подпишем эти пунктыи перейдем под царя, так тогда бить ляшских панов будет не вольно?
— Успокойся, Максиме, — улыбнулся Богдан, — не уступит нас без борьбы Польша, и будем мы еще долго с ней биться, только под сильным крылом.
— А если перелякается и уступит?
— Ну, тогда, значит, у нас с ней счеты будут покончены.
— И я должен буду сам, своими руками задушить свою месть? Нет, лучше умереть, лучше вот здесь сейчас расколоть этим кухлем свой череп, чем сложить руки. Богдане, друже мой, печалился ты о нашем народе, ну и печалься, а я — вепрь, привыкший к густым камышам да пущам непроходимым. Не снесу я никакой веревки на шее! Век прожил на вольной воле, без привязи, — без нее и умру! Прощай, товарищи-друзи, помогай бог вашему делу, а меня не поминайте словом лихим! — И он вышел из светлицы, непримиримый и мрачный.
За Кривоносом порывисто поднялся с места Богун и заговорил горячо и взволнованно:
— Богдане, наш гетмане славный, наш батьку! Ты щыро и честно боролся за нашу свободу, за благо матери нашей Украйны, ты, верю, и теперь желаешь и ищешь ей одного лишь добра. Быть может, и выбор твой прав, быть может, сама судьба влечет и тебя, и народ к такой доле, но душа моя не может, не может примириться с этим хотя и мирным, но подневольным житьем! — Он выхватил из ножен саблю и поднял клинок к своим побледневшим, дрожащим губам — За волю я с тобой породнился, моя подруга, за волю с тобой и умру! — И он стремительно бросился к двери.
— Аминь! — рявкнул Сыч и вышел за Богуном тоже.
Упало тяжелое молчание, словно провеяло крыло смерти.
— Друзи, — вздохнул наконец с болью Богдан. — От нас требует решенья народ. Доля его теперь у нас на весах, но и ответ за него лежит на нас тоже... Задавим же, братья и друзи, в этот великий час все наши власные желанья и прымхи, а подумаем чистым сердцем, перед всевидящим оком, лишь о нашем народе да о нашей обожженной пожарами и обагренной кровью земле... Згода ли ваша, панове, на эти пункты?
— Згода! — ответили решительно все...
Когда Богдан отпустил старшину, Ганна, слушавшая раду из соседней светлицы, подошла к нему быстро и, обняв его, произнесла растроганным голосом:
— На тебе воистину перст божий: ты победил самого сильного — ты победил самого себя!
Настало 8 января 1654 года. Еще с вечера было устроено у собора на главной площади крытое возвышение с пристройкой; еще с вечера залил всю площадь народ. Рано, на рассвете почти, ударил торжественно колокол с соборной звонницы. Звонко раздался в морозном воздухе звук и понесся дрожащими волнами во все стороны; за первым ударом последовал в мерных, замедленных промежутках другой, третий; на эти призывные звуки откликнулись и другие звоны, слились, заколыхались над давно проснувшимся городом и наполнили воздух какими-то переливами величественных металлических кликов. Занялась заря, ясная, алая, и охватила всю площадь, весь город. Улицы и кровли, покрытые выпавшим накануне снежком, блистали сахарной белизной, но этот светлый фон проглядывал только бликами, так как вся площадь, все улицы, все валы, все крыши домов и заборы были покрыты сплошь массами народа и представляли чрезвычайно пеструю и оживленную картину. К открытому собору сходилось в торжественных облачениях духовенство, сопровождаемое хоругвями и причтом. Все хоругви устанавливались шпалерами, образуя улицу, ведущую к храму. Протяжному звону колоколов отозвались гулкой дробью котлы. Между толпой стала пробираться с усилием старшина.
А гетман в это время пересматривал в последний раз договорные пункты. Приближающаяся торжественная минута давила его своим величием и как-то ужасала; умом он прозирал ее мировое значение, но сердце его почему-то ныло... не потому ли, что он в этот момент хоронил в могилу свои былые мечтания, доставлявшие ему сладостный трепет? «Да, близок час, — думал он, — ударит последний звон, и доля Украйны — свершится... Но что сулит ей грядущее? Желанный ли покой и пристанище тихое от бурь и напастей или новое горе? Туман в очах... ночь и мрак! Ох, изнемог я, сломили меня невзгоды, истомили душу вопли и стоны народа... Лежит теперь в могиле отцветшая рано надежда — возлюбленный сын мой... а этот, оставшийся в живых, и хвор, и разумом слаб... ему ли понять мои думы? Ему ли управлять рулем среди бурь? О том ли я мечтал?! Но зачем ты, змея сомненья, ползешь в мое сердце?.. Боже, вездесущий, всеведущий, — опустился он на колени, — просвети разум мой, укажи мне десницей твоей путь праведный и храни от бед народ твой!»
Ганна вошла в это мгновенье и остановилась, увидя гетмана, распростертого ниц. Она подошла, помогла ему встать и набожно осенила крестом...
Спокойно и величественно появился, окруженный всеми клейнодами, на возвышении гетман, где уже почтительно ожидали его старшина и посольство. Толпа восторженными криками отвечала на приветственный поклон своего батька. Грянул залп из орудий, сопровождаемый трезвоном колоколов и дробью котлов. Наконец Богдан поднял булаву — и все смолкло.