Королева четырёх частей света - Александра Лапьер
Кажется, дело было осенью... Когда выжимают масло: сильно пахло оливками и конским навозом.
На ней было ярко-жёлтое, почти золотистое платье. Но украшений, как всегда при отце, она не надевала. Босые ноги на песке... не знаю, откуда она появилась; не знаю, кто научил её тому, что она делала.
Она распустила длинные светлые волосы, чтобы они волнами падали на плечи. Левую руку она держала на поясе, а правой, поднятой, махала над головой белым платочком. Платьице она подобрала и с двух сторон заткнула кружевную юбку за пояс, открыв ножки. Сестра топотала по земле и кружилась в ритме сарабанды — быстрой, резкой музыки на четыре доли. Она плясала, поводя бёдрами, а руками делала сладострастные движения — я никогда не видела ничего неприличнее. Но это ещё что... Какое у неё было лицо! Как она даже не пыталась скрыть веселье! Голову она держала опущенной, но когда иногда запрокидывала, взгляд её пугал меня до полусмерти. Глаза у Исабель чёрные от природы, а от восторга начинали гореть, как адское пламя. Конюхи всё понимали и громко подбадривали её.
Как это мы не заметили, что они едут? Ни она, ни я, ни другие... Должно быть, музыка заглушила конский топот, за хлопками в ладони не было слышно копыт.
А вышло так, что наш отец и с ним ещё несколько всадников как раз возвращались из Кантароса. Они подъехали к каменной ограде асьенды, въехали в большую арку с колоколом, проскакали через двор, объехали колодец и проследовали по аллеям имения.
Отец перешёл с иноходи на галоп.
Я не знаю, что он почувствовал, увидев, что его дочь пляшет самакуэку — танец негритянок, проклятый танец, запрещённый епископом и осуждённый инквизицией.
Он разом остановил кобылу. Его сыновья и свита окаменели вместе с ним в туче пыли.
На нём не было ни шлема, ни кирасы; как и все колонисты Лимы, он носил чёрный камзол и большую соломенную шляпу, закрывавшую лицо, так что глаз его я не видела. Не видела и того, как скривились губы в бороде.
Гитары и барабаны замолчали. Мы все тоже остолбенели.
Он не шевелился. Казалось, даже лошадь его превратилась в статую.
Но по некоторым признакам я поняла, что будет дальше: он поставил кобылу ровно, грудью вперёд, как перед атакой. Лошадь, чуя перед собой врага, тяжело дышала и грызла удила.
Но Исабель не бежала от неизбежной кары, а всё той же качающейся походкой, ритм которой уже не задавала музыка, пошла прямо к отцу. Не сводя с него глаз, она продолжала танцевать. Запрокинув голову, приоткрыв рот, улыбаясь всё той же ужасавшей меня улыбкой, сестра перескочила через ограду манежа.
Отец, не снимая шляпы, опустил голову, весь подобрался и не глядел на дочь.
Она то подходила, то отступала, махала платочком, дразнила его, как матадор быка. И тут он не выдержал — пришпорил лошадь. Кобыла ринулась вперёд. Она бы опрокинула, растоптала девочку. То ли дразнясь, то ли просто не понимая, Исабель отскочила в сторону, прижалась к ноге отца, потом повернулась и оказалась у крупа лошади. Лошадь тоже повернула. Исабель опять увернулась от неё — только разлетевшуюся юбку сорвало копытом. Кобыла взвилась на дыбы, повернулась, чуть не раздавив девочку, и приготовилась к новой атаке. Исабель изогнулась, перевернулась, проскочила у самого бока, погладив лошадь платочком, отлетевшим затем под мощным ударом хвоста.
Кобыла рыла землю копытом, скакала, отскакивала...
Отец направлял лошадь то прямо на дочь, то наперерез ей, кружился около неё тем гармоничным, ритмичным аллюром, который бывает только у лошадей пасо.
Не сразу, но я всё поняла. Быстрый шаг на четыре доли — как танец Исабель... Поняли и музыканты. Отец с дочерью играли в невероятнейшую игру.
То был балет.
Она вела свою партию на земле, он верхом. Они сближались, сталкивались, убегали, ссорились, мирились...
Робко возобновилась музыка. Ритм всё ускорялся, звук нарастал — и оборвался на финальном взрыве.
Они разом остановились. Снова наступила тишина.
Отец нависал сверху над Исабель и какое-то время выжидал.
Когда он с силой вырвал у неё платок, склонился к ней и грубо дёрнул за руку, все подумали (и я первая), что сейчас он швырнёт её наземь и растопчет. А она, опершись на стремя, запрыгнула позади него на круп и уселась, свесив ноги.
Они поехали иноходью в оранжерею, и никто не мог предсказать, что там с ней будет...
Отец, должно быть, смог забыть свою злобу, позволил себе простить её. Да и чего ему оставалось ещё желать?
У неё с ним — старым беспощадным солдатом, жестоким мужем, несправедливым отцом — началась история безумной любви. Они обольщали друг друга...»
История безумной любви...
Как произнести такие слова, рассказать такие вещи родным дочерям? Петронилья знала: никак.
Как рассказать Матери Марии Непорочного Зачатия, Матери Марии Розария, матери Марии Гефсимании, маленькой Мариките про пороки их деда — знаменитого Нуньо Родригеса Баррето? Как раскрыть изъяны в их родословной, которую они считали столь славной?
И как можно объяснить, оправдать поведение тёти Исабель в Санта-Кларе рассказом о танцах, запрещённых Церковью?
Постепенно донья Петронилья стала адресовать своё оправдательное слово не детям, не другим сёстрам, не аббатисе, не воображаемому инквизитору. Даже не Богу.
Она обращалась к тому единственному человеку, что был способен выслушать и понять её монолог.
К Исабель.
Она занималась своими обязанностями, ходила по церкви туда-сюда и рассказывала, рассказывала сестре её собственную историю.
Всё время искала её глазами.
Почти целый день и целую ночь Исабель не молилась у ног Божьей Матери Раскаяния. Её не было ни в клуатрах, ни на улицах, ни на площадях — ни в одном общественном месте монастыря. Даже на церковные службы она перестала ходить. И опять соблазн — типичное поведение одержимой.