Учиться говорить правильно - Хилари Мантел
Всю неделю, предшествовавшую нашей поездке, я обдумывала те странные обстоятельства, которые были с этой поездкой связаны, и пыталась разрешить несколько явных противоречий, разгадав связанные с этими противоречиями загадки. А еще я пыталась разобраться в том, кто же такие «мы», являемся ли мы тоже семьей, собираясь нанести этот необычный визит, ибо в данном случае понятие «мы» отнюдь не являлось для меня ни чем‐то постоянным, ни чем‐то вполне понятным.
Вечером накануне поездки меня отправили спать в восемь часов – хотя на следующий день была суббота, да и школьные каникулы все еще продолжались. Я подняла раму на окне, высунулась наружу в сгущавшиеся сумерки и стала ждать, когда вдали за полями в тени большого холма расцветет огнями одинокая цепочка уличных фонарей. В воздухе сладко пахло травами, словно сумерки принесли с собой душистую дымку; отовсюду слышалась музыкальная тема из сериала «Доктор Килдеар», который показывали по пятницам вечером; эта музыка доносилась из сотен телевизоров, из сотен открытых окошек, из сотен домов, стоявших на склоне холма, перелетала через водохранилище и пустоши, и я, уже засыпая, словно видела перед собой этих врачей, сосредоточенных, немного мрачных, с как бы остекленевшими взглядами и застывших в определенных позах подобно изображениям античных героев на выпуклом боку древней амфоры.
Я как‐то читала об одной амфоре, на которой были высечены такие слова:
Следуя долгу, идешь по прямой,
Но путь красоты извилист.
Двигайся в жизни дорогой одной,
И красота вечно будет с тобой.
В пять утра меня разбудил мамин крик. Я моментально сбежала вниз в своей пятнистой синей пижаме и, наливая себе из уже согретого чайника горячей воды, чтобы умыться, случайно обратила внимание на свое лицо, показавшееся мне на свету каким‐то опухшим, видимо со сна, и серым, как плохо отстиранное постельное белье, когда его летом выкладывают проветриться на залитый солнцем подоконник. Я никогда еще не уезжала так далеко от дома; да и мама, как она сказала, тоже. Все это страшно меня возбуждало, я даже расчихалась от избытка чувств. А мама молчала и, стоя на кухне в первых неуверенных лучах солнца, быстро готовила в дорогу сэндвичи с холодным беконом и заворачивала их в вощеную бумагу с таким торжественным видом, словно священнодействовала.
Ехать мы собирались на машине Джека, моего отчима. Она уже несколько последних месяцев ночевала на обочине возле нашего дома. Эта маленькая серая машинка была удивительно похожа на формочку для пудинга или желе, так что какой‐нибудь великан мог сделать с ее помощью целую гору желе, состоящего из богохульных слов и жира. Машинка эта обладала прямо‐таки мерзким характером – ленивым, зловредным и подлым. Будь она лошадью, ее бы наверняка давно пристрелили. Двигатель у нее то и дело закипал и начинал плеваться; подвеска грохотала; выхлопная труба прогорела; тормоза не держали, но она упрямо тормозила на каждом подъеме, а на каждом повороте с шипением останавливалась. Масло она пожирала в невероятных количествах, а когда ей требовались новые шины, дома возникали громкие ссоры из-за отсутствия денег, и все начинали так хлопать дверями, что звенели и чуть не вылетали стекла в дверцах кухонного буфета.
Короче, машина эта пробуждала в каждом, кто ее видел, самые дурные чувства. Она была одной из первых частных машин на нашей улице, и соседи, по-своему ошибаясь, нам завидовали. Они и раньше явно с большим удовольствием желали нам зла, гнусно при этом ухмыляясь, но особенно злобное негодование мы вызывали у них, когда начинали таскать к припаркованной на обочине машине всевозможные коврики и котелки, походные плитки, дождевики и резиновые сапоги – то есть все то, что всегда прихватывали с собой, отправляясь на целый день к морю или в зоопарк.
Теперь нас в семье было уже пятеро. Мы с мамой, двое моих младших братишек, больших любителей кусаться, щипаться и скалить зубы, и Джек. Мой родной отец в подобных развлекательных поездках не участвовал. Хотя ночевал он по-прежнему в нашем доме – в той самой последней по коридору комнате, где обитало и привидение, – но придерживался собственного расписания и собственных привычек: джаз-клуб по пятницам, а по вечерам в выходные сольные упражнения в синкопировании, когда он с совершенно отсутствующим видом стучал по клавишам пианино. Он далеко не всегда вел именно такой образ жизни. Когда‐то именно он впервые отвел меня в библиотеку. И на рыбалку мы с ним раньше вместе ходили, прихватив мой рыболовный сачок. И карточным играм он меня научил, и показал, как разобраться в программе скачек – все это, возможно, не самые подходящие занятия для восьмилетней девочки, но, с другой стороны, любое умение в нашем тупом старом мире – поистине благословение Божие.
Но те дни давно уже остались в прошлом. Для меня все кончилось, когда у нас поселился Джек. Сперва‐то он был просто гостем, но потом, причем без всякого перехода, мне стало казаться, что он и всегда здесь жил. И одежду свою он к нам никогда не перевозил – ни в чемодане, ни просто на руке, неупакованную; он как‐то сразу явился полностью укомплектованным. Вечером после рабочего дня он подъезжал к дому на своей зловредной машине, и стоило ему подняться на крыльцо и войти в дверь, как мой отец словно растворялся в сумраке своей комнаты и там предавался каким‐то неясным вечерним занятиям. У Джека была чистая загорелая кожа, под рубашкой бугрились мускулы, и, в общем, его можно было бы назвать истинным воплощением мужчины – если, конечно, мужчина это тот, кто вызывает тревогу и разрушает мир и покой.
Желая меня развлечь во время одной весьма болезненной процедуры – пока мама вычесывала из моих густых, вечно спутанных волос колтуны, – Джек рассказывал мне о Давиде и Голиафе. Успеха его история не имела, хотя он старался изо всех сил – как, впрочем, и я сама – подавить мои вопли. Когда он говорил, голос его звучал плавно, с лондонскими интонациями, поскольку он был его уроженцем; карие, карамельно-сладкие глаза Джека завлекательно мерцали, поблескивали яркие белки. Он неплохо изображал Голиафа, а вот роль Давида, по-моему, совсем ему не удавалась.
Мучительное расчесывание волос длилось нескончаемо долгие полчаса. Потом мою густую гриву мама пришпиливала – буквально