Браки по расчету - Владимир Нефф
Вагоны везли с завода к Главному вокзалу на Длажденой улице кружным путем — через каменный Карлов мост, этот, уже тогда пятисотлетний, шедевр средневекового строительства, потому что — вот парадокс! — более близкий мост, Цепной, в свое время провозглашенный чудом современной техники, не выдержал бы такой тяжести. Медленно, шагом, с необычайными предосторожностями, охраняемый дюжиной сильных мужчин с засученными рукавами, вагон полз по горбатой мостовой, беспомощный на своей хрупкой подставке. Это хитроумное порождение мысли и труда многих талантов, многих пар рук все еще зависело от силы тех самых лошадей, которые с изобретением паровоза обречены были на постепенное вытеснение из жизни. Вагоны, пока их тащили по враждебному им царству улиц, были все еще неуклюжи, они двигались медленнее самой медленной телеги, но — дайте им встать на гладкие рельсы, и они полетят быстрее ветра.
— Боже, смилуйся надо мной, пусть завтра поймают этого негодяя с прокламацией, пусть все будет хорошо! — молился Мартин под грохот платформы, которая, дробя мостовую, пересекала уже площадь Крестоносцев перед самым Клементинумом.
Дребезжали оконные стекла, а щелканье кнута, которым ломовик погонял взмыленную шестерку, рассекало грозный грохот сопротивляющейся материи. Шепот в спальне затихал, потому что даже самого себя едва ли можно было расслышать, а когда платформа наконец углубилась в узкую улицу и шум начал постепенно слабеть и удаляться, разговор не возобновился: большинство мальчиков уже спало.
5
Срок, назначенный достопочтенным отцом Колем, истек через день в пять часов пополудни, и так как виновник не объявился сам и не был раскрыт, то мальчики весь вечер в ужасе ждали, что вот их позовут на обещанную децималию. Однако ничего не произошло; надзиратели-монахи хранили обычный задумчиво-чопорный вид, ни на йоту не строже и не серьезнее, чем всегда. И когда пробило девять — час отхода ко сну, — почти все гимназисты уверились, что туча прошла стороной, а страшная угроза просто сорвалась у Коля с языка. Впервые после двух мучительных ночей уснул спокойно и Мартин, и снился ему чудесный сон о том, как он ловит раков в Падртьской речушке, на берегу которой стоит его родной дом.
А между тем в кабинете настоятеля решалась его судьба.
Настоятель конвикта доктор Шарлих, будущий глава Вышеградского капитула, кругленький, приветливый, рассудительный господин, человек мирный, которому претил всякий шум и всякое волнение, не мог одобрить крутую меру патера Коля: он предпочел бы разрешить дело о прокламации тихо и безболезненно. Но он был чех, а оба его заместителя, Коль и недавно принявший посвящение Бюргермайстер, — немцы. Доктор Шарлих боялся, как бы они не очернили его перед начальством, обвинив в образе мыслей, враждебном империи, и вместо того, чтобы коротко распорядиться относительно мер, которые следовало бы принять, он только спорил и призывал своих помощников к благоразумию, несчастный и недовольный собственной робостью. Ведь совершенно не установлено, — жалобно повторял он, — что прокламацию вывесил кто-либо из воспитанников, в коридор перед рефектарием то и дело попадают посетители из приемной; а выгнать десятую часть чешских мальчиков за поступок, совершенный, быть может, посторонним, — да у кого же хватит на это совести! Если б еще дело шло об оскорблении святой церкви, то он, настоятель, не возражал бы против самых строгих мер, но ведь тут мы столкнулись с безобидной и наивной политической выходкой!
На это у Бюргермайстера, недавно посвященного в сан, гладенького, розового молодого человека, прозванного «Куколкой» за мягкое безусое лицо, нашелся превосходный ответ: с того-де момента, как австрийское правительство в Вене заключило священный конкордат с апостольским римским престолом, политические вопросы сделались вопросами религии, а действия, направленные против авторитета правительства, — направленными против авторитета церкви.
Коль же отстаивал авторитет монастыря: быть может, вердикт, вынесенный им в запальчивости, и в самом деле несколько крут, но отменить его нельзя. Слово не воробей, говорят русские, вылетит — не поймаешь. И так как слово поймать нельзя, то следует поймать виновников или принести в жертву каждого десятого чеха.
Так спорили они — несчастный настоятель, бессильный против двух ревнителей строгости, спокойно и высокомерно уверенных в том, что их действия похвальны, твердо сознающих себя под надежной защитой, обеспеченной всей гигантской мощью австрийской монархии. А в тот вечер, столь знаменательный для всей будущей жизни Мартина, Коль принес на последнее совещание у настоятеля анонимное письмо, которое кто-то будто бы подсунул ему под дверь, когда он в своей комнатке читал требник. На грязном листке ржавыми школьными чернилами было написано:
«Если, преподобный отче, Вы хотите знать, кто вывесил прокламацию, то загляните под матрас этого святоши, этого подлизы Недобыла, который так справедливо разгневал Вас, сказав, что еще не раздумывал, чех он или немец. О национальности своей он не думает, а вот творит же в тиши и тайне предосудительные дела, и ему совсем все равно, что этим самым он ввергает своих товарищей в ужасное несчастье. И если не принять мер против него, то и дела его грязные не прекратятся, потому что под матрасом у него есть еще несколько прокламаций, подобных той, из-за которой произошла неприятность, а может, и еще похуже».
— Политическая песня — фу, отвратительная песня! — сказал настоятель, прочитав письмо. — Невиданное и неслыханное дело, чтоб в нашем конвикте творились подобные подлости. А еще более неслыханно то, что мы к этой подлости прислушиваемся, вместо того чтоб отвернуться с ужасом и отвращением.
— Мы можем отвернуться с ужасом и отвращением, — весело возразил Бюргермайстер. — Никто не обязывает нас принять во внимание сей документ чешского хамства и отказаться от самых строгих мер. Что ж, это будет жестоко по отношению к нескольким лицам, на которых падет жребий, зато в высшей степени поучительно и полезно для тех, кто останется.
— Прошу вас говорить серьезно, — сказал настоятель, перечитывая письмо, словно надеялся найти в нем какой-то новый, неведомый смысл.
Он был утомлен и раздосадован, но не настолько, как это можно было бы ожидать от человека его нравственного облика; он даже испытывал известное облегчение, известное, едва ли не радостное, удовлетворение от того, что в деле, мучившем его два дня, забрезжило хоть какое-то примирительное решение.
— Как ведет себя этот Недобыл в школе? — спросил он.
— Я ценил его внимательность и прилежание, — ответил Коль. — Но боюсь, что наш аноним узнал и понял его лучше, чем это удалось сделать мне за годы, что я его