Зиновий Фазин - Последний рубеж
На Орлика напала вялость, движения его были медленными и ленивыми. Он чересчур крепко выспался и оттого туго соображал.
Фигурка эта… Так видел же он, как она валялась у рельсов ночью, и Катя видела. Потом кто-то поднял гномика, унес обратно в теплушку, и тем дело кончилось.
— Катька, ты зачем притащила эту куклу? — спросил Орлик, хотя за отсутствием того, кто мог бы ему все объяснить, ответа получить не мог.
Из теплушки Орлик выбрался на землю по приставной лесенке, а до сих пор вполне обходился без нее. Этой лесенкой пользовались преимущественно бабы, старики и хворые. Вот Орлик наш и был сегодня вроде бы хворым, а то бы просто сиганул вниз одним махом.
Земля блестела лужами, и в них уныло отражалось низко нависшее небо. Дождик прошел, но погода не разгуливалась, и весь мир, казалось, заполонила туманная сырость, и почему-то сильно пахло самоварным дымом.
Через две-три минуты Орлик уже был у реки. Мост красовался новыми стропилами и кое-как, с грехом пополам, мог уже считаться годным для проезда эшелона, но теперь дело было за паровозом. Бандиты при налете и его повредили, чертовы души. Вот и жди, пока из узловой станции Синельниково пришлют другой паровоз, когда таковая возможность представится.
А базар тем временем еще больше разросся, и там, где выстроились торговые ряды возов, бричек и шарабанов, оживленный шум и гам не утихали.
Ничего решительно Орлик не собирался покупать, он ненавидел всякую торговлю, считая ее делом попросту буржуйским, но душа сельского хлопца — то есть, простите, мы-то знаем, кто он был на самом деле — все же сказывалась.
Приятно же видеть изобилие! На возах уже успели появиться и макитры, и горшки, и глечики для топленого молока, и яблоки, и всякая другая всячина, милая глазу деревенского человека. Ну на ленты и бусы Орлик, конечно, не смотрел. Но у самовара постоял и спросил у продавца:
— А почем же он, дядька?
— Та вы же не купите!
— Может, и куплю, — ответил Орлик с хитрой ухмылкой. — Ну, говорите же цену!
Цена была названа: двадцать две тысячи.
— Спекуляция! — покачал головой Орлик и пошел дальше.
Украинский язык он знал, но предпочитал больше говорить по-русски, хотя и не обходился и без словечек родного языка. Иные торговцы с опаской поглядывали на юного кавалериста, на его револьвер, шашку и красную эмалевую звезду, уже облезлую и кое-как ниточками прикрепленную к нагрудному карману гимнастерки. На вопрос, куда же ты едешь, красный боец, он отвечал честно: так и так, в Таврии трудовые колонии будут для питерских детишек, и вот он с товарищем едет этих ребят забирать.
— А чи не брешешь ты, кавалерист?
— Вот вам крест!
— Ну, тогда на! Передашь тем детям, — сказал один сердобольный дядька, протягивая круглую кукурузную паляницу. — Дети не должны страдать, их жалко!
— Ну, ну! — обидчиво отказался Орлик. — В Советской Республике на детой не собирают Христа ради. Слава богу, в нашей Таврии еще найдется, чем детей прокормить.
— А в Питере же голодуют, голубе.
— Все равно не возьму, — отрезал Орлик.
Он шел дальше и продолжал спрашивать, почем это, почем то. Ах, будь у Орлика власть, он бы силой заграбастал все, что есть на базаре, и увез в Питер. Действительно, пока дети петроградских рабочих попадут в Таврию, надо же их хоть чем-то поддержать.
Деньги! Деньги! То, что Орлик ненавидел больше всего на свете, — вот что тут признавали люди, и чем дальше, тем больше начинала разбирать нашего героя обида на людскую жадность, на их жалкую приверженность к собственности и наживе.
— Это почем? — все спрашивал он, уже хмурясь.
На земле постелен мешок, на мешке — клеенка, на ней — ржавые селедки. Большая селедка — 800 рублей, маленькая — 200 рублей. Рядом бабка держит на руках пару чулок, и цена ее 6 тысяч рублей. За коробок спичек дюжий дядька просит 80 рублей. Торгуют здесь и сахаром — 30 рублей за кусочек. А вот какая-то бойкая молодайка в лихо надетой на черные косы кубанке продает повидло. Черпает его деревянной ложкой из большого котелка и кладет по горстке в кулечки, которые у нее наготовлены и лежат тут же, на возу. Под возом на мешковине лежал дядька лет пятидесяти и делал эти самые кулечки из старых газет.
— А це почем буде? — спросил Орлик у молодайки.
— Сто десять рублей.
— Ложка? Кулечек один?
— Ты чув? — обратилась молодайка к дядьке под возом, очевидно ее отцу. — За сто десять рубликов оцей кавалерист хоче весь котел! — И закатилась звонким смехом.
Захохотал и дядька под возом, затрясся, будто Орлик бог весть какую глупость сморозил. Эх, люди, люди! Скорее бы вас перевоспитать, сделать достойными новой жизни! Все старым живете!
У Орлика защемило сердце от жалости к этой миловидной молодайке и глупому дядьке под возом, готовящему ей эти кулечки. Пошел бы лучше воевать, дядя! Без ноги он, что ли? Орлик пригляделся и вдруг замер на месте. Дядька и верно был без ноги, но не в этом дело. Кончились у дядьки газеты, и теперь он держал в руках, собираясь обратить на кульки… угадайте что? Да, да, ту самую тетрадь!
Читатель, конечно, уже давно понял, что не зря тут описывалось хождение Орлика по базару. Не ради того же, как некоторые могли подумать, чтобы назвать сумасшедшие цены начала лета 1920 года, и не для того даже, чтобы показать, как ненавидел Орлик торговлю и жалел людей. Все это интересно, но знаете, радостная минута внезапного обнаружения пропажи нам важнее всего.
Ах, чертяка! Нашелся дневник! Вот он, в волосатых руках у дядьки! На глазах у ошеломленного Орлика этот дядька вырвал из тетради листок и стал сворачивать очередной кулечек для повидла. У Орлика в тот момент пропал голос, иначе он бы страшно закричал.
— Добрый зшиток! — сказал дядька и сожалеюще покачал головой. — Жалко на повидло пускать, та шо зробишь? Газета кончилась. А без кулечков як это повидло давать? Може, прямо у кишеню або в рот класть?
Он добродушно шутил, дядька, а у Орлика шел мороз по коже. Он все еще не мог прийти в себя. Как отобрать дневник? Ведь не отдадут! Это он понял сразу и не знал, что делать. Кричать уже не хотелось, да и не было смысла — засмеют. Чем мог бы Орлик доказать, что это его тетрадь, а главное, какими словами мог бы он втолковать продавцам повидла, чем дорога она ему, Орлику, и Кате.
Орлик оглянулся и, к счастью, увидел свою подругу. Та шла сюда из дальнего ряда возов, неся на плече еще одного гномика. Ну что ей дались эти бородатые старички из чугуна? Скорей, скорей сюда! Орлик звал Катю так громко, что люди у возов обратили внимание. У Орлика, оказывается, и лицо страшно побледнело, и вид был почти безумный.
— Что такое случилось у тебя, браток? — спросил оказавшийся тут матрос с перевязанной рукой, видно, один из тех, кого бронепоезд, давно ушедший назад, к Синельникову, оставил здесь для охраны эшелона. — Заболел ты, может? А ну, дай пульс!
Тем временем Катя подошла и остановилась.
— Ты что это держишь? — спросил у нее Орлик неузнаваемым голосом, совершенно бабьим.
— Гномика, — ответила Катя. — Это уже второго тащу. А что тут такое?
— Ты посмотри под воз!
Катя глянула, куда ей показывал Орлик. Дядька, приостановивший было свою работу, опять взялся за тетрадь, готовясь вырвать еще листик. Но тут уж ему не дали этого сделать. Катя сбросила на землю гномика и нырнула под воз. Орлик — за ней. Тетрадь очутилась в их руках. В чьих точно, сразу даже нельзя было разобрать.
— Караул! Грабют! Люди добрые! — завопила молодайка, тоже бросаясь под воз.
В образовавшейся свалке особую роль сыграл матрос. Один вид его внушал уважение и даже страх. На голове бескозырка, ленточки которой он почему-то держал в крепких белоснежных зубах. Рост могучий, на широченных плечах поверх синей форменки надет внакидку черный бушлат, а шея обмотана алым шарфом. Внушительно выглядел свисающий с пояса огромный парабеллум в деревянной кобуре.
Как ни был грозен вид матроса, не в одном этом только крылась его сила, сразу дававшая себя чувствовать. Матросы того времени были не просто матросы. Это были прежде всего люди, как бы воплощавшие в себе энергию и прямодушие революции. В бушлатах нараспашку и с криком «Даешь!» они первыми шли в бой. И каждый, кто попал в беду, знал: от матроса всегда жди самой решительной поддержки во всем, — если ты, разумеется, прав, то есть если ты за революцию и против контры.
Кто бы мог быть судьей в споре наших героев с теми, у кого оказался их дневник, скажите? Ясно, им оказался матрос. Он поднял здоровую руку и повелительно крикнул:
— Ша! Товарищи! Цыть!
И у воза стало тихо.
Разбор дела начался так. Матрос спросил у выбравшихся из-под воза Орлика и Кати:
— Вы что реквизировали у этого торгаша, братки?
— Тетрадь, — в один голос ответили Орлик и Катя, все еще не в силах отдышаться от борьбы.