Роберт Юнг - Лучи из пепла.
— Эй, это мои сапоги. Мои! — сказал он, указывая на сапоги пальцем.
— Ну да, конечно, — ответил продавец. — За тридцать иен они будут твои — отдаю прямо-таки задаром.
— Эти сапоги у меня украли сегодня утром, а может, еще ночью. Не стану же я платить за свое же добро. Давай их сюда!
Лавочник, приземистый мужчина с длинными нечесаными патлами и со шрамом, никак не вязавшимся с его веселым лицом, по-видимому, ничуть не рассердился.
— Скажите пожалуйста! — сказал он, повысив голос, так как по опыту знал, что подобного рода инциденты привлекают покупателей. — Ты говоришь, у тебя украли сапоги? А как ты это докажешь?
Кадзуо протянул правую ногу.
— Да это же мои сапоги, девятый размер. Хочешь, я их примерю. — Но голос его звучал не совсем уверенно: на самом деле сапоги, которые он заполучил, когда бесплатно раздавали обувь, были ему с самого начала велики.
Однако лавочник, казалось, слушал его сочувственно.
— Только без скандала, — сказал он. — Можешь их получить. На!
Но, когда Кадзуо протянул руку к сапогам, скупщик краденого смеясь остановил его:
— Неужели и ты станешь воровать обувь? Заплати-ка тридцать иен!
Кадзуо покраснел от гнева.
— Говорю тебе, что это мои собственные сапоги. Мы с отцом носили их по очереди. Они самое ценное, что у нас осталось.
— Ну, что же, раз вы их так цените, тридцать иен — это просто задаром, — заметил лавочник с усмешкой.
Кадзуо был не в силах больше сдерживаться. Чуть не плача от ярости, он кричал:
— Отдай мне мои сапоги, мои собственные сапоги!
Ища поддержки, он оглянулся; вокруг него собралась целая толпа, но никто даже не подумал заступиться за обокраденного человека. Зрителей интересовало только, чем кончится скандал.
Но тут лавочник дал понять, что смутьян ему надоел.
— Не могу же я столько времени возиться с тобой! — закричал он. — В последний раз: выкладывай тридцать иен или немедленно убирайся!
Кадзуо ошеломило нахальство продавца. Не помня себя, он заорал:
— Воровской рынок! Воровской народ! Вот до чего мы докатились! Весь народ — одна шайка воров!
Даже эти оскорбительные слова, по-видимому, не задели толпу. Она двинулась дальше, увлекая за собой рассвирепевшего Кадзуо. «Спектакль» кончился. Люди прохаживались в ожидании нового «представления».
3В темном переулке среди развалин Кадзуо окликнул бездомный мальчуган. Словно издеваясь над Кад-зуо, горевавшим об утраченных сапогах, он предложил:
— Эй, братец, почистить тебе ботинки?
Кадзуо на ходу отмахнулся от него, но мальчишка побежал рядом с несговорчивым клиентом и насмешливо проговорил:
— Эй, онэ-тян (старушка), у тебя плохое настроение? Кадзуо показал на свои деревянные сандалии.
— Ты что, ослеп? — разозлился он. — Или хочешь посмеяться надо мной?
Он замахнулся, чтобы ударить мальчишку. Ведь такой вот малыш украл его сапоги. Может быть, даже этот самый. Мальчишка, привыкший ускользать от побоев, ловко отскочил. Когда Кадзуо встретился с его испуганным взглядом, он опустил руку.
— Сирота?
Мальчишка кивнул и опустил глаза.
— «Пикадон»? — спросил Кадзуо.
— Отец, мать, сестра, — заголосил мальчик, словно повторяя давно надоевшую присказку.
— Я знаю, что это значит. — Кадзуо похлопал мальчика по спине. — Я потерял своего лучшего друга. Его звали Ясудзи.
Он извлек из кармана бумажку в 10 иен и протянул ее мальчугану. Малыш тут же убежал, боясь, что Кадзуо одумается и отберет у него деньги.
— Береги себя, старина! — крикнул ему вдогонку Кадзуо, но тот уже не слышал его.
Так состоялось первое знакомство Кадзуо с «атомным сиротой». В ближайшие недели, однако, он познакомился еще с многими уличными мальчишками. Они разрешали ему участвовать в их ночных прогулках и разговаривали с ним, как со своим. Один из таких разговоров Кадзуо записал, считая его типичным.
«Я встретил четверых или пятерых «фуродзи». С ними были две совсем молоденькие «пан-пан»[13]. Они сидели вокруг костра, и я подошел к ним.
— Эй, ни-тян, если хочешь погреться, гони монету. Мы разводим огонь не для собственного удовольствия.
Я заплатил, как полагается, за «вход», и мне было разрешено присесть у самого огня.
Мой приход прервал их разговор. Но потом беседа возобновилась.
— Что ни говори, — заявил один из мальчуганов, по-видимому самый старший, — вам, девчонкам, хорошо. Если вам уж совсем туго, вы все же можете кое-что продать и от вас не убавится. А нам остается только одно — воровать.
— Глупости, — заметила одна из «пан-пан». — Конечно, мы еще держимся. Да нам иначе и нельзя. Но я должна сказать, что мне все осточертело до смерти. Если бы я могла выбирать, я в тысячу раз охотнее стала бы грабителем с большой дороги.
Другая девчонка добавила:
— Ты права. Вечно мужчины — один сменяет другого, — и они делают с нами все, что хотят. А в конце концов еще что-нибудь подцепишь. И всегда одно и то же, одно и то же.
— Ну да. А за нами они охотятся, как за дикими зверями. Говорят, что мы крадем для собственного развлечения. Если бы они только знали…
— Перестаньте спорить, сан-тян, — сказала младшая девчонка. — Всем нам одинаково плохо — и парням, и девчонкам. Я давно говорила, что мы пропащие. Нам не на что надеяться».
4Но не только голод, на который маленькие бродяги жаловались в присутствии Кадзуо М., толкал осиротевших детей Хиросимы на преступления и проституцию. Еще многое другое сыграло тут свою роль: жажда неизведанного, жажда приключений и свободы и возможность утолить эту жажду — неожиданно представившаяся огромная, невиданная возможность. То были соблазны хаоса.
Впоследствии, когда положение в Хиросиме снова нормализовалось, большинство детей, потерявших отца и мать, были размещены в сиротских домах, но они терзались воспоминаниями о страшной, но чудесной жизни вне закона и всеми силами пытались вернуть себе былую свободу. А между тем в большинстве воспитательных домов с ними обращались хорошо и питались они гораздо лучше, чем рядовые жители Хиросимы. Но ни добрые слова, ни подарки, присылаемые из-за границы, не могли их удержать. В интервью с газетой «Тюгоку симбун» директор сиротского дома Камикури жаловался:
— Они убегают потому, что скучают по беспокойной, но свободной жизни улицы и не могут ее забыть. Некоторые дети удирали уже семь-восемь раз, даже самые робкие — и те раза два пытаются убежать.
И еще одно немаловажное обстоятельство: дети Хиросимы научились презирать взрослых. Во время паники они были очевидцами омерзительных сцен, когда люди ценою жестокости, эгоизма и беспардон-ности пытались спасти свою жизнь. Взрослые мужчины топтали ногами мальчиков и девочек, нередко отнимали у более слабых последний глоток воды. Ни с чем не считаясь, они пользовались своей силой. А после войны — об этом рассказывал один из директоров сиротского дома в Ниносима — часто случалось, что родственники присваивали себе то, что по праву принад-лежало детям погибших от «пикадона».
— Ребята считают, — сказал он, — что до катастрофы взрослые лишь притворялись. Они поклялись, что никогда больше не поверят громким словам[14].
С беспримерным терпением несколько человек в Хиросиме пытались в послевоенные годы вновь завоевать доверие детворы, утраченное по вине других взрослых. Так действовал, например, уже упомянутый директор Камикури. Как-то однажды он понял, что неспра-ведливо наказал одного из своих воспитанников; тогда Камикури созвал всех ребят и в их присутствии, не говоря ни слова, так глубоко порезал себе руку, что из раны хлынула кровь. Потом он сказал:
— Я причинил боль невиновному. Чтобы искупить свою вину, я причиняю себе боль вдвойне. Если один из вас, рассердившись, покинет меня, я никогда не перестану разыскивать его, чтобы еще раз попросить у него прощения.
К числу людей, боровшихся за души бездомных сирот, принадлежал также Есиомори Мори, молодой учитель гимнастики, романтик по натуре; его так глубоко взволновало горе осиротевших детей, что он по собственной инициативе создал на укрепленном острове Ниноси-ма, в трех километрах от города, приют для круглых сирот. Поначалу маленькие бродяги приезжали к нему отнюдь не добровольно. Мори приходилось их ловить в буквальном смысле этого слова и под охраной доставлять в их новый дом. Но вскоре ему удалось превратить печальные казематы острова, в которых после «пикадона» были размещены умирающие, в счастливое образцовое детское царство. Благодарности от властей он не дождался. В 1955 году местные политические интриганы обвинили Мори — как потом выяснилось, совершенно облыжно — в растрате общественных денег. Чтобы смыть этот позор, он в отчаянии покончил с собой на «сиротском острове», сделав себе харакири.