Мария Баганова - Пушкин. Тайные страсти сукина сына
– Генерал Инзов, славный человек! – заметил я.
Пушкин поддержал:
– Добрый и почтенный старик, он русский в душе; он не предпочитает первого английского шалопая всем известным и неизвестным своим соотечественникам.
– Но проказить он вам не давал! – рассмеялся я.
– А не всегда ему удавалось за мной приглядывать! – заулыбался Пушкин.
– Стрелялись?
Пушкин досадливо скривился.
– Еще одна дуэль не состоялась из-за трусости моего противника, – продолжил он с неохотой. – Какой-то бывший французский офицер Дегильи, проживавший тогда в Кишиневе, задел меня чем-то, и я, конечно, поспешил вызвать его на дуэль. Мосье Дегильи отказался. Тогда я написал ему оскорбительное письмо. О, тогда я умел мастерски писать письма этого нехристианского жанра: «Недостаточно быть жалким трусом, надо еще уметь не скрывать этого. Накануне поединка на саблях, от которого в страхе готовы наложить в штаны (по-французски так крепко, что нельзя буквально перевести), не пишут на глазах жены горьких жалоб и завещания; не сочиняют жалких сказок для городских властей, чтобы избежать царапин…» И так далее в том же роде. Это называется стрелять по воробьям из пушек, но, скучая, я не брезговал и этой жестокой забавой.
После я пустил по рукам карикатуру на Дегильи. Француз стоит в одной короткой рубашке, с голым задом, с растопыренными на руках пальцами, с шевелюрой, которая торчит дыбом. Он испуган и бормочет в ужасе: «Моя жена!.. Мои штаны!.. И моя дуэль!..» – Он принялся заливисто хохотать, видимо, в восхищении от собственной проделки.
В тот момент эта выходка мне тоже показалась смешной, однако я все же заметил ему, что, будь Пушкин одним из моих студентов, не миновать ему за подобное карцера.
– Ох, думаю, вас бы хорошо поняли мои лицейские профессора! – согласился он. – Но одно дуэльное дело я все же довел до конца. Был я с офицерами на одном собрании, где танцевали. Я пригласил даму на мазурку, захлопал в ладоши и закричал музыке: «Мазурку, мазурку!» Один из офицеров подходит и просит меня остановиться, уверяя, что будут плясать вальс. «Ну, – отвечаю, – вы вальс, а я мазурку», – и сам пустился со своей дамой по зале.
Полковой или батальонный командир, кажется, подполковник Старков по своим понятиям о чести считал необходимым стреляться со мной, а как офицер не решался на это сам, начальник его принял дело это на себя.
Я пробормотал что-то неодобрительное.
– Батюшка мой покойный, духовного звания, не мог бы одобрить столь бессмысленное человекоубийство, – высказался я. – Как врач, посвятивший себя спасению жизней, не могу одобрить его и я.
Я ожидал, что собеседник мой примется протестовать, но этого не случилось. Выражение лица его, вообще подвижного и изменчивого, стало задумчивым.
– Вы правы, наверное, – согласился со мной Пушкин. – Но понятия о чести выше. К тому же есть неизъяснимый азарт в том, чтобы подвергать свою жизнь опасности. Первый мой вызов на дуэль… был лет в семнадцать. Вызвал я своего дядю Павла Исааковича. Он в одной из фигур котильона отбил у меня девицу Лошакову, в которую, несмотря на ее дурноту и вставные зубы, я тогда по уши влюбился. Ссора наша кончилась через десять минут мировой и новыми увеселениями. Дядя сочинил экспромт: «Хоть ты, Саша, среди бала вызвал Павла Ганнибала, но, ей Богу, Ганнибал не подгадит ссорой бал!»
– Вижу, дуэли вам по сердцу!
– Ах, из-за каких только безделиц я не стрелялся! Друг Кюхля… Ээээ… Вильгельм Кюхельбекер… – Пушкин помрачнел. – Имя его может быть вам известно в связи с…
– Да, я слышал это имя, – коротко подтвердил я.
– Давным-давно в лицее он вызвал меня на дуэль за стихотворную шутку: «За ужином объелся я. Да Яков запер дверь оплошно, так было мне, мои друзья, и кюхельбекерно, и тошно». Первым стрелял обиженный Кюхля. Он целился мне прямо в лоб. А меня шут дернул закричать секунданту… им был Антон Дельвиг: «Стань на мое место. Тут безопаснее». Пистолет дрогнул, и пуля пробила фуражку на голове Дельвига.
Я охнул. А Пушкин улыбнулся зло и весело.
– Тогда я кинул пистолет прочь и, желая обнять товарища, кинулся к Кюхле со словами: «Я в тебя стрелять не буду». Поединок был отложен. Мы помирились.
– Драться с другом… Это нехорошо, право! – с убеждением проговорил я.
– Бывало и такое, – вздохнул Пушкин. – Позже я вызвал на дуэль Рылеева за то, что он повторил обо мне одну грязную сплетню. – Пушкин нахмурился.
Я, прикинув мысленно, в каком году это было, заподозрил, о чем речь: поговаривали, будто Пушкина высекли в тайной канцелярии.
– Модеста Корфа я вызвал из-за того, что тот поколотил моего слугу, который пьяным приставал к его камердинеру.
– Тоже стрелялись?
– Корф, зануда, не принял вызова «из-за такой безделицы». Но он всегда был трусом и занудой. А тогда в Кишиневе мне было чертовски скучно. А тут как раз подвернулся этот Старков. – Глаза его блеснули, в них отразилось давнее, но все еще будоражащее кровь воспоминание. – Это было на рассвете. Я стоял на назначенном месте с моими тремя секундантами. С неизъяснимым нетерпением ожидал я моего противника. Весеннее солнце взошло, и жар уже наспевал. – проговорил он с видимым наслаждением. – Стрелялись в камышах придунайских, на прогалине, через барьер, шагов на восемь, если не на шесть. Старков выстрелил первый и дал промах. Жизнь его была в моих руках; я глядел на него, стараясь уловить тень беспокойства, но подполковник, военный человек, был спокоен.
– И вы стреляли? – с ужасом спросил я, представляя окровавленное тело.
Пушкин, улыбнувшись, отрицательно качнул головой.
– Тогда я подошел вплоть к барьеру и, сказав: «Пожалуйте, пожалуйте сюда» – подозвал противника, не смевшего от этого отказаться; затем, уставив пистолет свой почти в упор в лоб его, спросил: «Довольны ли вы?» Тот отвечал, что доволен, я выстрелил в поле, снял шляпу и сказал: «Подполковник Старков, / Слава Богу, здоров». Так поединок наш был кончен, а два стиха эти долго ходили вроде поговорки по всему Кишиневу.
– Это хорошее окончание дуэли – оба противника живы, – с жаром проговорил я. – Вы не пострадали и не стали убийцей, слава Богу!
Пушкин вдруг глянул на меня очень серьезно. Его выразительные черты, и особенно его большие голубые глаза, не позволяли ему скрывать свои мысли и чувства. Любая смена настроений легко читалась на его оригинальном арапском лице.
– Да, Господь меня упас. Вы правы. Уязвить врага эпиграммой, высмеять его – это мое. Но отнимать чью-либо жизнь я бы не хотел. Та дуэль была для меня несерьезным делом… Забавой.
– Вижу, забавы у вас были опасные.
– О, иногда забавы были и ученого рода! – похвастался он. – В Кишинев приехал известный физик Стойкович. Узнав, что он будет обедать в одном доме, мы сговорились поставить в тупик физика. Перед обедом из первой попавшейся «Физики» заучили все значительные термины, набрались глубоких сведений и явились невинными за стол. Исподволь склонили разговор о предметах, касающихся физики, заспорили между собою, вовлекли в спор Стойковича и вдруг нахлынули на него с вопросами и смутили физика, не ожидавшего от нас таких познаний.
Эта выходка меня искренне рассмешила, так как не была связана с кровью и возможной гибелью ее участников.
– Тогда я пережил полосу наиболее острого увлечения, почти отравления Байроном! – продолжил Пушкин. – Носил черный плащ – Гарольдов, повязывал шейный платок, как он. Мечтал уехать в Грецию… – Он загрустил, думая о несбывшемся. – Случай дал мне возможность сблизиться с его бывшей любовницей. Звали ее Калипсо Полихрони. – Он с явным удовольствием выговорил это странно звучащее греческое имя. – Была она чрезвычайно маленького роста, с едва заметной грудью и длинным сухим лицом, всегда нарумяненным. Хорошенькой ее трудно было назвать. Приятеля моего сильно смущал ее огромный нос, как бы сверху донизу разделявший лицо, но огненные, сильно подведенные глаза, густая и длинная коса были привлекательны. В обществах она мало показывалась, но дома радушно принимала. Ни в обращении ее, ни в поведении не видно было ни малейшей строгости; если бы она жила в век Перикла, – история верно бы нам сохранила имя ее вместе именами Фрины и Лаисы. Относительно дальнейшей судьбы Калипсо сохранились романтические, но малоправдоподобные рассказы. Она якобы удалилась в мужской монастырь, где жила под видом послушника, исправно посещая все церковные службы и удивляя монахов своим благочестивым рвением. Никто не подозревал в ней женщины, и ее инкогнито было разоблачено только после ее смерти.
– Кажется, была она женщиной незаурядной, – предположил я.
– Без сомнения! Кроме турецкого и греческого, она знала арабский, молдаванский, итальянский и французский языки. Пела она забавно – на восточный тон, в нос; любила турецкие сладострастные заунывные песни, с аккомпанементом глаз, а иногда жестов. «Черную шаль» пела. Пушкин принялся напевать, а я с удовольствием вторил ему: «Гляжу, как безумный, на черную шаль,/ И хладную душу терзает печаль. / Когда легковерен и молод я был,/ Младую гречанку я страстно любил..»