Владимир Аристов - Ключ-город
— Пошто мимо хаживаешь? Все гневаешься, что не тебе довелось у государевой казны быть?
С тех пор как Булгак попал в целовальники, стал он одеваться еще щеголеватее: на плечах кафтан новый, малиновый, с серебряными пуговицами в грецкий орех, на ногах зеленые сапоги с задранными носами. Хлебник подумал: «Не то купцу в будний день, дай бог служилому дворянину в двунадесятый праздник этак вырядиться». От зависти или чего другого защемило под вздохом. Со злостью сказал:
— По тебе видно, что больше в свою зепь промышляешь, а не о государевом деле радеешь.
Тугие Булгаковы щеки побагровели:
— Сам воруешь, так на других не клепли.
У Елизара радостно дрогнули усы. «Ага, допек-таки». Задрав руку, ткнул пальцем в прохудившийся локоть кафтана:
— Если б воровал, в худом бы кафтанишке не ходил бы. — Метнул глазами на малиновую Булгакову однорядку. — Облекался бы, как иные, в сукна фряжские.
Булгак отвернулся и со смешком:
— Не к кафтанам бы тебе приглядываться, сосед, а к тому, что в хоромах твоих делается.
У Хлебника лицо вытянулось. Глаза — вот выскочат из глазниц. Хрипло спросил:
— А чего у меня в хоромах делается?
Булгак побарабанил пальцами:
— Про то у женки Онтониды да мастера Федора спроси.
Хлебник вскочил, затоптался на месте, визгливо закричал:
— Бесчестишь! — Искал глазами, чем бы ударить. В прируб просунулось вислое брюхо дьяка Перфирьева. Повел на обоих сонными глазами:
— О чем лай, купцы? Не ведаете, что князь Василий Ондреевич бесчиния да лаю не жалует.
Булгак — точно ничего и не было:
— Не гневайся, Нечай Олексеич, то мы с соседом о торговых делах пошумели.
Хлебник напялил колпак; забыв спросить дьяка о росписи, вышел из приказной. Вспомнил, когда перешел на ту сторону Родницкого оврага; пришлось возвращаться обратно.
За росписью Хлебник сидел с дьяком, пока в церквах не ударили к вечерне. Возвращаясь ко двору, думал о ссоре с Дюкаревым. «Про то у женки да мастера Федьки спытай». За Онтонидой худого ничего не замечал. Покорна, ласкова, — да веры жене не давай. Богородицкий протопоп Фома, когда случалось сиживать за чаркой, поучал «Жена — сосуд диаволов, а особливо злая и блудливая. Хвалима — высится, хулима — бесится, чтима мужем — блудит в тайности». И еще, вычитанное в книге «Домострой»: «Мужу жену свою наказывати и пользовати страхом наедине. Да по уху и по видению не бить, от того многи притчи бывают: и слепота, и глухота, и главоболие, и зубная боль. А сняв рубашку, плеткою вежливенько побить, за руки держа, и гнева бы не было». Булгак на Онтониду со зла брешет. Было бы с мастером что — заметил. Да жене спускать — добра не видать. Мастеру же во дворе жить — для людей соблазн, оттого пустословят. На двадцать алтын польстился, взял мастера в нахлебники. Решил: надо вежливенько сказать, чтобы к другому кому стал мастер в нахлебники.
Свернул к Гурию отстоять вечерню. Вспомнил, что вчера спал с Онтонидой. «Охти! Это в середу, в петрово говенье». В церковь не вошел, стоял в притворе, опустив глаза, крестился. Прибрел благообразный старик — борода клином, на всю голову розовая плешь — Гаврило Квашин, купец-краснорядец, вздохнув, стал к сторонке в притворе. Елизар покосил на Гаврилу глазом: «Тоже плотью согрешил. Силен сатана, враг человеков». Парни, проходя мимо, хихикнули. Один толкнул другого локтем: «Купцы не ко времени с женками разговелись, в церковь не входят». У Елизара побагровел нос, хотел обругать охальников, да вовремя вспомнил: хоть и притвор, а все же храм господень. Только посмотрел строго на зубоскалов и усерднее замахал рукой.
Елизар вернулся ко двору. Прошел наверх, прямо в светелку. Онтонида сидела у распахнутого оконца. Поднялась, поклонилась хозяину в пояс.
Елизар ходил из угла в угол, дергал себя за бороду, фыркал рассерженно. Крикнул сенной девке принести огня. Остановился, поглядел на Онтонидино лицо. Стояла тихая, покорно опустив голову. Лица в сумерках не разобрать. Подумал опять: «Врет Булгак. А поучить для порядка надо».
Пришла девка с лучиной, зажгла свечу. Елизар потянул с гвоздя плеть.
Федор в своей хоромине слышал долгие Онтонидины вопли. Потом по лестнице проскрипел сапожищами Хлебник, крикнул девке, чтобы несла в светелку воды спрыснуть хозяйку.
Елизар открыл дверь в Федорову хоромину, вошел, сел на лавку, вытянув ноги. Щурясь на свечу, заговорил с Федором о городовом деле и новой росписи, что дал дьяк.
Федор смотрел на Елизара. Все было ненавистно в купце — от жадных на выкате глаз до растоптанных рыжих чеботов. Отвернулся в сторону, чтобы не вскочить, не ударить. Сказал:
— Для чего, хозяин, боем непереносным хозяйку мучаешь?
Елизар сгреб в пригоршню бороду, пропустил между пальцами.
— Над мужем один господь бог судия. А тебе, мастер, в наши дела не мешаться бы. — Усмехнулся косо. — Зажился ты у меня, мастер, давно тебе сказать собираюсь. Наймуй себе у кого другого горницу. Мне тебя во дворе держать не с руки.
Часть вторая
ЧЕРНЫЕ ЛЮДИ
1
Перед самыми святками Оверьян Фролов бил челом князю Василию Морткину, просил дозволить жить в крестьянах за князем.
Морткин велел Оверьяну селиться в починке Подсечье. В починке было два двора крестьян, севших недавно в лесу на «сыром корню». Мужики валили лес, драли меж пней землю, сеяли понемногу рожь и овес.
Вокруг починка — дремучий бор, в бору куницы, медведи, лоси, бородатые быки и другое зверье. Дальше на заход солнца — мхи и болота. За болотами и мхами чужие земли — Литва беззаконная, долгополая, сиволапая, поганая. Колдовством напускает Литва на Русь всяческое лихо: дожди и морозы без времени, гнуса, червя, пожирающего озимь, и моровую язву. Так деды говорят.
Крестьяне Онтон Скудодей и Евсей Скорина, жившие в починке, кроме хлеба, промышляли зверем и бортничеством. Мелкого зверя ловили в западни, на медведя ходили с рогатиной, в дуплах ломали мед. Оброк князю платили, как и все мужики: пятину из озими и яри. На боярщину не ходили и за то отдавали господину что промыслят зверем, и от бортей половину меда и воска.
Оверьян зимою ставил двор. Пока не поставил, жил в клети у Скудодея. Лесу сухого, бересты и кирпича взял на господиновом дворе в долг. Избу рубили с клетью, вприсек, на пошве в шесть венцов. Ортюшка и Панкрашка, сыновья-близнецы по семнадцатому году, работали не покладая рук. Оверьян по малосильству больше только покрикивал. Под один угол положили деньгу — для богачества, под другой — клок шерсти, чтобы изба была теплою, под третий — щепоть ладану: отгонять нечисть. Дыры и щели между венцов забили мхом. Поставивши избу, нарядили нутро, вырубили и околодили под потолком волоковые оконца, сложили черную печь, помостили полати и лавки. Силы в руках было мало — Оверьян с сыновьями в бегах оголодали, с избой провозились до Оксиньи-полузимницы.
Глядя на новую избу, Оверьян думал: «Хоть и горько мужику на бояриновой земле сидеть, не то, что черносошным крестьянам за царем-государем, черносошный по своей воле живет, владельческий — как господин укажет, а все же лучше, чем бегать меж двор от помещика к помещику. Люди правду молвят: „Держись за сошеньку, за кривую ноженьку, сыт не будешь, да с голоду не помрешь“».
Пробовал Оверьян Фролов жить и за боярами, и за детьми боярскими. Нет злее мужику доли, как сидеть за детьми боярскими. Не напрасно говорится: с боярскими детьми знаться — беды не обобраться. У боярина самого захудалого мужиков да холопов — мало-мало — сотня, а у детей боярских — у кого два, у кого три. Боярина сто мужиков кормят, сына боярского — трое, жрать же горазды оба. Правду молвят — мелкий комар злее.
Пробовал Оверьян жить и за архимандритом Серафимом в Касплянской волости. Хлебнул лиха. Что монастырщина, что боярщина — одна стать. Монастырщина мужику непереноснее. Шесть дней на черноризцев работай, седьмой богу молись, а выйдешь в праздник свое поле взодрать — велит игумен пеню править в монастырскую казну за нерадение к богу и плетьми бить. Едва уволок Оверьян ноги от отцов-молельщиков. Жил после под Дорогобужем за детьми боярскими Бердяевым и Киршей Дрябиным. От Кирши и перебежал к князю Морткину. Прежде мужику было вольготнее. Не пришелся господину ко двору, настанет Юрьев день, — гуляй с помещичьего двора на все стороны, верстайся за другим. Стали теперь помещики зацепы чинить, мужиков от себя на Юрьев день не отпускать. А какие без спросу у помещика уходят, ворочают обратно силой. Народ по-разному говорит. Одни, что мужиков не отпускать — царский указ есть, другие — будто зацепы бояре, дьяки да воеводы самовольством, без указа, чинят. Да кто разберет, мужик — что пень в лесу. Бегать же крестьяне стали больше прежнего. Все от детей боярских да захудалых дворян бегают. У большого господина, хоть и найдет старый хозяин, обратно не свезет, — попробуй сыщи суд у дьяков да воевод на большого боярина.