Григорий Чхартишвили - Аристономия
Умом Федор Кондратьевич понимал, что так оно, возможно, было бы и лучше: дядю ли, брата – кого угодно, только другого, не этого, чье понурое лицо несет на себе печать поражения и неудачливости. Но сердце рвалось от щемящей жалости к венценосцу, чьи плечи согбены неподъемным грузом. К несчастной царице, ее материнскому горю, ее честной немецкой старательности полюбить и понять Россию.
Когда такой раздрай между умом и сердцем, надобно уходить в отставку. Но как уйдешь в такое время? Нельзя. Нужно пить горькую чашу до дна.
Секретарь неуверенно оглянулся.
– Федор Кондратьевич, может, все-таки домой прикажете? Ведь и прошлую ночь в кабинете, и позапрошлую. Извините, что позволяю себе, но у вас вид больной.
– Ночью самая работа, никто не мешает. В министерство, голубчик, в министерство.
Домой… Что домой? Всё равно не уснуть.
* * *Потому что береженого бог бережет. Народная мудрость.
Ничего такого шибко подозрительного Панкрат, оглядываясь в генеральском «паккарде», не приметил: ночь, снежный хоровод, фонари. И не хватит у шпиков наглости следить за машиной такой шишки.
Как только морда в шапке-«пирожке» выглянула из подворотни близ клобуковского дома, Рогачов моментально срисовал слежку. Опыт.
Что, братцы филеры, съели?
И, главное, как это удачно вспомнилось про двадцать седьмое! Думал, совсем беда: обложили, не выпустят. Сразу не берут в надежде, что выведет на явку.
Вдруг – дом, знакомый. И окна горят. А потом и про годовщину вспомнилось. Шел на четвертый этаж, думал: хорошо бы там у какого-нибудь окна пожарная лестница оказалась, потому что черный ход они сразу перекроют. Но с тайным советником Ознобишиным – это капитально повезло.
Вбежав в темный двор, стиснутый меж домами, обычный питерский «колодец», Панкрат сначала убедился, что есть еще одна арка, проход, а потом уж оглянулся и немножко подождал. Рука лежала на холодной рифленой рукоятке. Стрелять в людей Рогачову не доводилось уже лет десять, но оторваться нужно было во что бы то ни стало. Если какой чересчур прыткий всё-таки приклеился, пусть пеняет на себя.
Вроде чисто.
Он побежал в арку, повернул за угол – и лицом к лицу столкнулся с парнем, тоже куда-то спешившим. Малый был одет по-рабочему, и возраста неподозрительного, лет двадцати. В наружке таких зеленых не держат. Но на всякий случай пистолет Рогачов всё-таки вынул.
– Дяденька, вы что?! – крикнул парень. – У меня грабить нечего!
Голос жалобный, а взгляд сощуренный. Не из трусливых. Поэтому «браунинг» Панкрат убирать не стал.
– Ты что среди ночи шляешься?
– У марухи был…
– «У марухи». Блатной, что ли?
– Не-е.
А двор-то, черт бы его драл, кажется, тупиковый.
– Отсюда на канал пройти можно? Ты здешний?
Малый помотал башкой. Опущенные уши заячьей шапки тоже помотались туда-сюда.
– Не-е. Тут Клавка моя живет. А пройти можно, через вон ту дверь, она незаперта. Потом направо мимо дровянки, потом через забор…
– Тебя как звать?
– …Филиппом, – сглотнув, ответил ночной ловелас.
Взгляд у Рогачова был зорче того «кодака», от которого давеча едва успел увернуться. Что глазами сфотографировал – навсегда.
Паренек был невысок, коренаст, неладно скроен, но, похоже, крепко сшит. Настоящая рабочая косточка. Лицо простое, плоское, чухноватое – про такие говорят «медная пуговица».
– А меня Панкратом звать. Ты вот что, Филипп, давай-ка, проводи меня до набережной. Прояви гостеприимство, коли ты тут почти что свой.
Скосившись на пистолет, малый осторожно спросил:
– Политический? От шпиков бегаешь? Ладно, давай за мной.
Через черный ход в соседний «колодец», потом мимо дровяных сараев, до забора Филипп бежал первым.
– Давай подсажу, – сказал он, задыхаясь. – Лезь!
Поворачиваться спиной к малознакомому человеку у Рогачова в заводе не было.
– Ничего, я не барышня. Лезем одновременно.
Перелезли, спрыгнули.
– Теперь куда?
Парень медлил. Руки держал в карманах.
– Ты чего? Язык откусил, когда спрыгивал?
– Вон она, набережная, – показал Филипп. – Я чего сказать хотел… Может, я на улицу выгляну? Мало ли…
Хороший юнец, не обмануло чутье. Панкрат улыбнулся.
– Не надо. Чтоб филеров углядеть – это навык нужен. Давай, Филипп, лезь обратно. Спасибо тебе. Ради таких, как ты, по чужим дворам и бегаю…
Протянул парню руку, переложив «браунинг» в левую.
Ладонь у Филиппа была твердая, крепкая. Лезть через забор он не торопился.
– А может, всё ж таки сгожусь на что?
– Сгодишься, обязательно сгодишься. Скоро уже. Ну, давай!
Он подтолкнул провожатого. Тот нехотя вскарабкался, наверху оглянулся. Рогачов со смехом подпрыгнул, спихнул парня на ту сторону.
* * *Когда один за другим от клобуковского дома умчали автомобили, когда унеслась догонять генеральский лимузин пролетка с филерами, и быстрей завихрилась метель, и плотнее сгустилась ночь, фонарь над парадной покачался из стороны в сторону, бессмысленно высвечивая пространство, а потом вытянул из тьмы на свет сутулую долговязую фигуру в осеннем драповом пальто. Она остановилась у двери. Рука в несолидной шерстяной варежке потянулась открыть, неуверенно зависла, опустилась.
Это вернулся Иннокентий Иванович, который, оказывается, никуда от дома не уходил, а просто дожидался за углом, пока все уедут.
Бог знает, что ему здесь было нужно. В парадную он так и не вошел. Потоптался минут пять. Затем попятился на мостовую и довольно долго не отрываясь глядел на освещенные окна.
Пробормотал:
– А что я могу? Только зря мучить… Нет дара, нет. Разве что…
И, будто вспомнив нечто очень важное, заспешил. Пошел, даже почти побежал по улице, иногда подскальзываясь и взмахивая длинными руками.
Он торопился в недальнюю Преображенскую церковь, про которую знал, что ее двери не запираются и ночью.
В безлюдном храме, где пахло сладким воском и тускло светились лампады, Иннокентий Иванович зажег свечу перед образом и долго, страстно молился о чем-то, шевеля мягкими губами. По дрожащему лицу, лицу пожухшего подростка, лились обильные слезы. Одна повисла на кончике уса и всё не желала падать.
* * *А Татьяна Ипатьевна, пожелав сыну спокойной ночи, вернулась в гостиную.
– Антон хотел с тобой попрощаться, но я сказала: не надо…
И посмотрела вопросительно, виновато.
Муж улыбнулся.
– Правильно. Что бы я ему сказал? Если всей своею жизнью сказал недостаточно, что уж теперь… Знаешь, а я рад, что они пришли. Даже Примус явился из прошлого. Будто почувствовал. Это было как-то… правильно. Присядь, Таня. Еще есть время. Пусть Антон ляжет и погасит свет.
Она села и взяла его за руку. Марк Константинович выглядел умиротворенным и совсем не кашлял.
– Тебе лучше? – спросила Татьяна Ипатьевна. Ее вдруг заколотило. – Тебе лучше? Господи, может быть…
Он спокойно и твердо ответил:
– Ничего не может быть. Днем позже, днем раньше. Мы ведь договорились: это больше не обсуждается.
– Да.
И перестала дрожать.
Несколько минут сидели молча. Она поглаживала его руку, он чему-то улыбался.
Потом Татьяна Ипатьевна повернула голову. Слух у нее был отменный.
– Кажется, Паша возвращается. Наконец-то. Сейчас я ее отправлю.
На цыпочках, стремительно, чтобы успеть, пока не зазвонит звонок, не разбудит, быть может, уже уснувшего Антона, она прошла коридором.
Горничную встретила на лестничной площадке, перед дверью.
Раскрасневшаяся от холода и быстрой ходьбы Паша поднималась с двумя сумками.
– Уф, ну и набегалась я, Татьянипатьевна. Где только не была! В «Севере» закрыто, электричества нету. В «Ливадии» печать на двери, прикрыли их, водкой они торговали. Но я ничего, я вот колбаски хорошей, финской, и сыру рокфор в «Гельсингфорсе» взяла, даже не спрашивайте за сколько. Ветчинки в «Валдайском колокольчике», хорошей, прям со слезой. А главное с вином повезло…
Татьяна Ипатьевна знала, что с Пашей, пока не выговорится, объясняться бесполезно – не услышит. Поэтому ждала.
Семь лет назад Паша, шестнадцатилетняя деревенская девчонка, недавно вытравившая ребенка и сбежавшая от позора в город, попала в семью Клобуковых и стала здесь своей. Настолько, что обижалась и плакала, когда по совершеннолетии Татьяна Ипатьевна стала снимать для нее комнату. Все объяснения, что взрослому человеку нужно личное пространство и что у каждого есть право на частную жизнь, для Паши были пустым звуком. Она и доныне в плаксивую минуту всё допытывалась, в чем ее вина, за что ее «из дому отженили».
Забрав свертки, чтоб не обижать гордую добычей девушку, Татьяна Ипатьевна сказала:
– Спасибо тебе. Иди спать. Но завтра приходи пораньше, пока Антон не встал.
Вначале она пыталась на «вы», но Паша так пугалась непонятного обращения, что пришлось от него отказаться. Правда, Антону было строго-настрого велено разговаривать с «рабочим человеком» как разговаривают со взрослыми, и уж на этом Татьяна Ипатьевна стояла твердо.