Валентин Пикуль - Баязет
Итого – 182 выстрела, не больше, может сделать он в эту войну. Генералы все сосчитали – не сто и не двести, а вот именно 182: «Вишь ты, Ванюха, генералы-то какие у нас точные, тютелька в тютельку!» А только вот интересно бы знать Ванюхе: отчего это иной патрон в ружье не зарядить? Даже с дула совать пробовали – нет, не лезет, проклятый.
– Ваше благородие! Опять не лезет…
Некрасов берет патрон, швыряет его в канаву:
– Сволочи! Опять не тот калибр…
Нагоняя офицеров, штабс-капитан говорит:
– Милютина все-таки винить трудно: не будет же сам министр сортировать патроны по ящикам. И как министр он сделал для армии уже много. Но еще с докрымских времен, господа, все катится по старинке. Реформы только причесали армию, но мода прически – ходить растрепанным – осталась прежняя. Солдата мутят и портят генералы, которые носятся с этим штыком, как нищий с писаной торбой. Так и кажется, что они готовы испытать превосходство штыка перед пулей на собственном пузе!
– К вам прислушиваются нижние чины, – замечает Штоквиц.
– Ну и пусть слушают… Надо же когда-нибудь простому человеку знать правду-матку!
Потресов, сидя на прыгающем лафете, удерживает между колен узелок с едой.
– Вы бы посмотрели, – кричит он издали, – что мне подсунули в арсенале! Целых две тысячи «шароховых» гранат, уже снятых с вооружения…
– Черт возьми, – молодо рассмеялся Карабанов, – может, лучше повернуть обратно? Ведь турок вооружали англичане…
Евдокимов с улыбкой посмотрел на него сбоку:
– Уверяю, поручик, что сейчас наш солдат способен побеждать даже с дубиной в руках. Дрын из забора выломает – и… «Veni, vidi, vici» [3]. Потому что пусть даже серый, щи лаптем хлебал, еловой шишкой чесался, он все равно понимает смысл этой войны…
Полковник Хвощинский остановил лошадь, хрипло и надсадно прокричал в самую гущу пыли, повисшей над колонной:
– Господа офицеры! Прошу подъехать ко мне!
На разномастных лошадях, в посеревших за день рубахах, на которых даже погоны покоробились от едкого пота, его окружили офицеры баязетского эшелона.
– Господа, – начал Хвощинский, сгоняя с шеи коня здоровенного овода, – перед нами лежит Туретчина: русская дорога кончается, эти камни и скалы – уже не наши… Не мне объяснять вам священные цели этой войны, ежели каждый из нас глубоко страдал все эти годы от желания помочь нашим братьям по духу, культуре и крови. Мне бы очень хотелось пожелать вам всем вернуться обратно на родину в любезное нам отечество, но… Вы сами понимаете, господа, что это, к сожалению, невозможно. Однако я уверен, что все честно выполнят свой долг и не посрамят чести славного русского воинства… Помолимся вместе, господа!
Офицеры сняли фуражки и часто закрестились. Исмаил-хан Нахичеванский, сойдя с лошади, расстелил на камнях изящный сарухский коврик и, оттопырив зад, творил священный намаз. Асланка, денщик его, стоял с полотенцем в руках. Клюгенау подтолкнул Андрея локтем, и они оба улыбнулись…
Снова раздались команды:
– Первая сотня, на рысях – в голову!
– Хоперцы, куркули собачьи, куда вас понесло?
– Барабанщики, дробь!
– Осади полуфурки… назад, назад!
– Полы шинелей – за пояс, вороты – расстегнуть!
– У кого ноги натерты, сдать ранцы в обоз!..
Снова начинался поворот, и там, где дорога круто падала на дно ущелья, сливаясь с разливом мутной воды, все увидели крест.
Россия кончалась крестом, который словно зачеркивал прежнюю мирную жизнь, и где-то вдали уже всходил над скалами кривой, как ятаган, полумесяц ислама – символ горечи и обид, претерпленных славянами.
Крест!..
2Ветхий, покосившийся, из обрубков корявого орешника, этот крест хранил на себе следы глубоких, еще свежих царапин, – какой-то зверь ходил сюда, наверное, по ночам и точил об него свои когти. А рядом, отброшенный кем-то в сторону, валялся покоробленный лист ржавой жести, и на нем еще можно было разобрать слова:
Господи, приими дух их с миром. Покоится тута прах полковника Тимофея, урядника Антипия и рядового Назария, за веру и Отечество главы свои в 1829 годе на сем месте поклавших.
– Поправить крест, – распорядился Штоквиц.
Ватнин откусил размочаленный кончик плети, сплюнул на сторону, сказал задумчиво:
– В двадцать-то девятом годе здесь ишо мой батька, как и мы теперича, Баязет шел отымать у турка. Ой и страху же они натерпелись! Две недели подряд по солнышку, как батраки, вставали и, пока не стемнеет, по стенам насмерть рубились. Ни одного офицера не осталось. Воды – ни капли, солили конину порохом… Дюжий у меня молодец был батька! Я сопляк перед ним, он меня в баранку скрутнет и в огород закинет…
Карабанов уютно и мерно покачивался в седле. Над кружками солдатских голов и папахами казаков торчали, в ряд с пиками, взятые от пыли в чехлы, боевые штандарты. А вокруг, куда ни глянешь, мелькают крепко взнузданные морды лошадей; местная милиция щерится зубами на черных прожженных лицах. И висит над людским гвалтом ярко-красное безжалостное солнце, словно подвешенное над колонной в буром венчике пыли!..
Но при вести о переходе границы сразу стихли крики и разговоры, казаки оборвали песню. В суровом, почти благоговейном молчании сами собой погибли смех и шутки.
Не было ни одного, кто бы не оглянулся назад – посмотреть да горы Кавказа, за которыми лежала милая сердцу Россия, вся в пушистых вербных сережках, вся в мутных весенних ручьях. Кто крестился, скупо поджимая опаленные жаром губы, кто слал поклоны на север, прижимая к груди натруженные крестьянские руки, и видел Карабанов, как покачнулся в седле Ожогин и припал к холке коня…
– Дениска, ты снова пьян, подлец? – И поручик огрел его нагайкой по спине.
Казак поднял на офицера глаза, наполненные слезами.
– Ни вот капли, ваше благородие. Ежели што, так урядника спросите. И фляги не отворачивал…
– Так что же с тобой?
– А муторно мне, ваше благородие. Впервой родину спокидаю. Ровно змея мне титьку сосет… Дозвольте хоть жигитнуть от скуки? – спросил Дениска.
– Бешеный ты, как я погляжу, – заметил пожилой солдат, носивший громкое имя – Потемкин. – Ты лучше землицы возьми, дурной: она боль-то оттянет…
Дениска отмахнулся:
– А куда мне ее, черствую-то? У меня вон своя есть, ишо станишная. – Казак достал из-за пазухи кисет из цветастого ситца. – Матка пошила, ваше благородие, – поделился он с чувством. – Небось не одну-то слезу сюды-тко капнула…
Карабанову вдруг стало не по себе. Черт возьми, никогда не был сентиментальным, а сейчас ощутил, что не выдержит и выкинет какую-нибудь глупость в духе прапорщика Клюгенау. Он злобно выругался и, стеганув своего Лорда вперекидку слева направо, погнал его вперед…
Вскоре вся колонна осталась за его спиной, и он, уже совсем один, пустил коня шагом. Вокруг было пусто, скалы нависали над головой, жухлые травы никли под солнцем. Старый ворон, оставив клевать падаль, не спеша взлетел из-под копыт коня, едва не задев лба поручика.
Карабанов остановил коня совсем, и вскоре его нагнал Клюгенау.
– Я вам не помешаю? – спросил он и, сняв очки, стал задумчиво протирать стекла.
– Нет. Мне все равно.
Они поехали рядом.
– Честно говоря, – сказал Клюгенау, – я испугался за вас…
– Испугались – чего?
– Ну… Сами понимаете, ускакали далеко вперед. Один. Что бы вы могли сделать со своим револьвером?
Карабанов благодарно положил руку на пухлое колено прапорщика.
– Спасибо вам, Клюгенау, – просто сказал он. – Вы мне кажетесь хорошим человеком, только – не сердитесь – мне с вами иногда бывает скучно…
Клюгенау, пожав плечами, ничего не ответил. Долго ехали молча. Потом прапорщик сказал:
– Искренность всегда немножко скучна, ибо против нее нельзя хитрить, а это-то как раз, наверное, и скучно. Я не знаю почему, но вы, Андрей Елисеевич, располагаете меня к искренности.
– Исповедоваться передо мною тоже не советую, – криво усмехнулся Карабанов, – я отпускаю все грехи огулом. Сам грешен…
– А скажите мне, если не секрет, – спросил Клюгенау, – зачем вы сейчас вырвались вперед?
– Просто решил поразмять своего Лорда.
– Вы говорите неправду, поручик. Почему в проявлении своих чувств неграмотный Дениска Ожогин, который напивается и дерется каждую субботу, должен быть честнее вас? А ведь вы и ускакали вперед, чтобы скрыть ото всех то же самое, что мучает и Дениску. Только Дениска не стыдится этого…
– Видите ли, Клюгенау, – не сразу, даже в некотором замешательстве отозвался Карабанов, – не знаю, как вы, но я, очевидно, испорчен тем воспитанием, которое принято называть светским…
– Вот-вот, – радостно подхватил Клюгенау.
– Да обождите вы со своим «вот-вот», – неожиданно обозлился Андрей. – Я, может быть, – горячо продолжал он, – и хотел бы, как этот Дениска, напиться в субботу, в воскресенье проспаться, а прощаясь с родиной, заплакать при всех, томимый предчувствиями. Но я даже не нагнулся, чтобы взять горсть родной земли, хотя мне и хотелось сделать это…