Валентин Пикуль - Фаворит
Петербург уже имел три домашние лаборатории по изучению грозовых разрядов. Одна была во дворце графа Александра Строганова, жившего подле Зимнего дворца на Невском; вторая — в доме Рихмана на углу Большого проспекта и 5-й линии Васильсвского острова, а третья размещалась в доме генерала Бонна на 2-й линии, где квартировал великий муж российской учености — Михайла Ломоносов.
В один из жарких дней было заседание Академии наук, но вдруг над городом нависла мрачная туча. Рихман и Ломоносов сразу ушли домой, чтобы измерить ее электрическую силу. Рихман прихватил с собою и гравера Ванюшку Соколова:
— Зарисуешь, как выглядят опыты мои…
Рихман и Ломоносов встали около своих «громовых машин»; туча зловеще клубилась над Васильевским островом, но не отдала даже капли дождя на город. В воздухе, раскаленном от напряжения, ощущался большой избыток природной энергии… Когда из провода посыпались первые искры, Ломоносова отвлекло появление в лаборатории жены с дочерью, звавших его обедать.
— Накрывайте на стол. Сейчас приду…
«И как я, так и оне беспрестанно до проволоки и до привешенного прута дотыкались затем, что я хотел иметь свидетелей разных цветов огня… Внезапно гром чрезвычайно грянул в самое то время, как я держал руку у железа, и искры трещали. Все от меня прочь побежали. И жена просила, чтобы я прочь шол. Любопытство удержало меня еще две или три минуты, пока мне сказали, что шти простынут».
Ломоносов был голоден — он проследовал к столу.
В это же время, шагая под железными цепями, развешанными на шелковых шнурках, Рихман предупредил Соколова:
— Отойди подалее, друг мой! Как бы тебя не…
Гравер сделал шаг в сторону; от железного прута отделился (неслышно и плавно) клубок огня величиною с яблоко, отливавший бледною синевой. Проплыв по воздуху, он едва коснулся лба Рихмана, и ученый — молча! — опрокинулся назад. Все произошло в удивительной тишине, но затем последовал удар вроде пушечного. Отброшенный к порогу, Соколов закричал от боли ожогов…
Ломоносов дохлебывал щи, как вдруг двери распахнулись и в комнату почти ввалился слуга Рихмана:
— Профессора громом зашибло… спасите!
Ломоносов бежал от 2-й линии до 5-й; в доме Рихмана его обступили рыдающие жена и мать ученого, испуганно глядели из углов дети. Под башмаками визжали осколки лейденских банок, а ноги скользили в медных опилках, которые были сметены вихрем разряда. Соколов суматошно гасил на себе прожженный кафтанишко.
— Жив? — спросил его Ломоносов.
— Бу-бу-бу-будто…
Ломоносов склонился над телом Рихмана. На лбу мертвеца запечатлелось красно-вишневое пятно («…а вышла из него громовая електрическая сила из ног в доски. Нога и пальцы сини, и башмак разодран, и не прожжен…») Ломоносов велел граверу:
— Зарисуй все как было. Для гиштории сие полезно.
Он отправил письмо Ивану Шувалову: «…Умер господин Рихман прекрасною смертью, исполняя по своей профессии должность. Память его никогда не умолкнет…» Невежественное шипение слышалось по углам вельможных палат, и неистовствовал пуще всех Роман Воронцов, которого Елизавета за его безбожное воровство и хапужество прозвала хлестко: «Роман — большой карман».
— Когда гром грянет, — бушевал ворюга, — креститься надобно, а не машины запущать, кары небесные на себя навлекая…
Этот Роман Воронцов был родным братом вице-канцлера Михаилы Воронцова, он имел двух дочек — Елизавету и Екатерину.
Елизавета скоро станет фавориткой Петра III.
Екатерина сделается знаменитой княгиней Дашковой.
Заслоняя других куртизанов, все выше восходила трепетная звезда Ивана Ивановича Шувалова: молодостью, красотой и разумом он победил иных любимцев Елизаветы, оставшись в истории ее царствования самым ярким и памятным. Шувалов частенько повторял при дворе слышанное от Ломоносова, а слышанное от Ванечки повторяла уже и сама императрица…
Петр I неловко объединил под одной крышей Академию наук со школою — Ломоносов желал разъединить то, что не должно уживаться вместе, дабы Академия осталась гнездилищем научной мысли, а университет пусть будет школою всероссийской. Ученый настаивал перед фаворитом, чтобы во всех крупных городах заводились для юношества гимназии.
— Без них университет — как пашня без семян. А факультетов надобно иметь три, — доказывал Ломоносов, — юридический, естественный и философский. Зато теософского, каких в Европе уже полно, нам, русским, не надобно…
Шувалов просил у престола для создания университета по 10 000 рублей ежегодно, на что Елизавета — прелюбезная! — отвечала:
— Ежели б не ты, Ванюшенька, а другой кто просил, фигу с маком от меня бы увидели, потому как казна моя пустехонька. Ну, а тебе, друг сердешный, отказу моего ни в чем не бывало и впредь не станется… Не десять-пятнадцать тыщ даю!
Елизавета доказала свою пылкую любовь к Шувалову именно тем, что не прошло и полугода (!), как она, поборов природную лень, издала именной указ об основании первого русского университета.
Указ был подписан императрицей 12 января 1755 года — в день, когда справляла именины мать фаворита, звавшаяся Татьяной.
От этой-то даты и повелось на святой Руси праздновать знаменитый Татьянин день — веселый день российских студентов.
В бурной жизни великого народа появился новый герой.
Это был студент!
И писатель Михаил Чулков, автор первого в России романа о студенческой жизни, восклицал — почти в восхищении: «Смею основательно заверить тебя, мой любезный читатель, что еще не уродилось такой твари на белом свете, которая б была отважнее российского студента!»
Появилось и звание: Студент Ея Величества.
ДЕЙСТВИЕ ВТОРОЕ. Студент ея величества
Детина напоказ, натурою счастлив,
И туловищем дюж, и рожею смазлив.
Хоть речью говорить заморской не умея,
Но даст, кому ни хошь, он кулаком по шее…
Которые, с тех пор как школы появились,
Неведомо какой грамматике учились!
И. М. Долгорукий1. КОРМЛЕНЬЕ И УЧЕНЬЕ
А в сельце Чижове все оставалось по-прежнему… Правда, появление сына доставило чете Потемкиных немало хлопот и огорчений. Гриц (так звали его родители) раньше всех сроков покинул колыбель и, не унизившись ползанием по полу, сразу же встал на ноги. Встал — и забегал! Сенные девки не могли уследить за барчуком, обладавшим удивительной способностью исчезать из-под надзора с почти магической неуловимостью.
Но зато не умел говорить. Даже не плакал!
Дарья Васильевна пугалась:
— Никак, немым будет? Вот наказанье Господне…
Нечаянно Гриц вдруг потерял охоту к еде, и долго не могли дознаться, какова причина его отказа от пищи, пока конюх не позвал однажды Дарью Васильевну в окошко:
— Эй, барыня! Гляди сама, кто сынка твово кормит…
На дворе усадьбы в тени лопухов лежала матерая сука, к ее сосцам приникли толстые щенятки; средь них и Гриц сосал усердно, даже урча, а собака, полизав щенят, заодно уж ласково облизывала и маленького дворянина…
Папенька изволил удивляться:
— Эва! Чую, пес вырастет, на цепи не удержишь…
Гриц еще долго обходился тремя словами — гули, пули и дули. На рассвете жизни напоминал он звереныша, который, насытившись, хочет играть, а, наигравшись, засыпает там, где играл. Не раз нянька отмывала будущего «светлейшего» от присохшего навоза, в который он угодил, сладко опочив в коровнике или свинарнике. С раблезианской живостью ребенок поглощал дары садов и огородов, быстрее зайца изгрызал капустные кочерыжки, много и усердно пил квасов и молока, в погребах опустошал кадушки с огурцами и вареньями. Наевшись, любил бодаться с козлятами — лоб в лоб, как маленький античный сатир… Маменька кричала ему с крыльца:
— Оставь скотину в покое! Эвон оглобля брошена, поиграй-ка с оглоблей. Или телегу по двору покатай…
Ему было четыре года, когда он пропал. Дворня облазала все закоулки усадьбы, девок послали в лес «аукать», парни ныряли в реку, шарили руками по дну, а отчаянью Дарьи Васильевны не было предела. Опять беременная, с высоко вздернутым животом, она металась перед дедовскими черными иконами:
— Царица Небесная, да на што он тебе? Верни сыночка…
А пока его искали, мальчик терпеливо качался на верхушке старой березы, с любопытством взирал свысока на людскую суматоху. С той поры и повелось: большую часть дней Гриц проводил на деревьях, искусно прятался в гуще зелени. Там устраивал для себя гнезда, куда таскал с огородов репу, которую и хрупал, паря над землею на гибких и ломких сучьях.
Но говорить еще не умел! Наконец, словно по какому-то капризу природы, Гриц однажды утром выпалил без заминки: