Марк Алданов - Чертов мост (сборник)
«Старик Ламор говорил мне когда-то: не бойтесь вы женщин, которые ревнуют, делают сцены, угрожают, мстят. Бойтесь женщин, которые тихо и кротко любят… Эти – чума… Вот и Настенька такая, она не виновата, конечно. Но и я тоже не виноват… Как, однако, я мог тогда так огорчаться в Милане?» – спрашивал он себя и, к удивлению своему, не чувствовал прежней ненависти к Баратаеву. Это было и приятно, и немного обидно. «Да ведь, если говорить откровенно, старик был прав или почти прав. Как же ему было поступить с мальчишкой, отбившим у него содержанку?..» Штааль нечаянно употребил в мыслях слово «содержанка» и – тотчас почувствовал, что теперь, с этим словом, все было кончено. Никакой любви к Настеньке больше не могло быть. «Как она изменилась! Что он с ней сделал! Она и говорит теперь по-иному… “Мне недосужно” – это ведь его слово, я помню. Сколько ей теперь лет? – думал он. – Тридцать? Не боле». С цифрами женского возраста у Штааля почему-то связывались странные, довольно определенные представления: шестнадцать лет означали задорную шаловливость, семнадцать – мечтательную ласковую грусть, девятнадцать – порывистую задумчивость; восемнадцать лет почти ничего не означали или что-то очень тонкое, стройное, уходящее вверх. В двадцати пяти годах была неприятная развязность (гораздо лучше было иметь двадцать шесть лет). С цифрой тридцать лет ничего не связывалось. «Да, ей тридцать, не боле. Ведь всего два года прошло… Случай нас с ней столкнул, случай и развел. Всегда так… Где Коля Петров, где Дюкро, где Зорич, где Воронцов? Ведь и они, тогда казалось, были тесно связаны с моей жизнью. Были и нет их… Все, все случай. Так и завтра в Чертовой дыре убьет меня случайная пуля. Настенька поплачет, потом полюбит другого… Ну и пусть…» Штааль ясно себе представил, как придет в Петербург известие об его смерти. Никто не мог особенно огорчаться. Но приятную печаль Штааля усиливало сочетание слов, которые должны были появиться в ведомостях против его имени и чина: «…пал в сентябрьском на Чертовом мосту сражении».
«Ну а как не убьют? Да, это будет началом моей новой жизни… Мост в новую жизнь. Чертов мост в новую жизнь… Теперь я знаю, что все можно», – думал он, еще раз вспоминая, уже без всякого содрогания, как казаки приканчивали отбивавшегося на земле, кричавшего страшным голосом француза. Снова, непонятно связанный с этим воспоминанием, перед ним появился проезжавший над бездной Суворов. «Да, я устроюсь по-иному, теперь я буду знать, что надо делать, – тревожно и радостно говорил себе Штааль. – Теперь мне все равно, что они будут говорить… Никому до меня нет дела, и мне не будет дела до других. Главное, жить так, чтобы ни в ком не нуждаться, чтобы во мне нуждались другие, чтоб меня боялись, чтобы мне завидовали. Теперь пойдет по-иному. И война только для того была нужна, чтобы мне понять все это… Не бой интересен, интересен человек в бою…»
Огарок в фонаре затрещал, тень пробежала по чулану. Штааль повернулся на бок, высвободил руку из-под шинели, зажег другую свечу, задул выходивший из подсвечника, купавшийся в растопленном сале фитилек, морщась, вытащил его за остывший кончик и укрепил новую свечу в фонаре. Усилие это его утомило, а еще надо было вытереть пальцы: «О шинель или об его одеяло? Об одеяло, конечно, монаху все равно…» Повернуться опять на спину требовало слишком большого труда. Но что-то в кармане мешало лежать на боку. Опустить руку в карман было почти немыслимо. «Что бы это могло быть?» – соображал озабоченно Штааль. Он сделал отчаянное усилие и – разочарованно вытащил из кармана картонный футляр с колодой карт; и смотреть при свече не требовалось, уже в кармане на ощупь он понял, что это тарок, захваченный в Таверне. «Вот взял необходимую вещь…» Штааль лениво стал строить домик левой рукой, которая все равно была выпростана из-под шинели. Две сведенные башенки удержались на одеяле; он положил на них перекладиной еще карту, домик тотчас обвалился. «Ну, так теперь конец, следует выспаться перед боем, – сделал Штааль вывод, чувствуя, что сейчас заснет. – Надо бы потушить свечу, еще сгоришь живьем со всем этим убежищем…»
В странном сне он сознавал, что спит. Но иногда Штаалю казалось, будто он проснулся и уж теперь все пошло наяву. Наяву происходили вещи очень мучительные, но вполне понятные и естественные. Он часто обрывался с тропинки и летел вниз, но небыстро, – под звук странного, чудесного музыкального инструмента. Лететь было очень холодно, особенно рукам. Штааль не долетал до дна пропасти. На десятой версте его подхватывали люди и медленно поднимали назад. Этого не мог понять казачий офицер и спорил, и странно было, отчего он так упрямо спорит. По тропинке, над бездной, через тело бьющегося француза, проезжал старик фельдмаршал. Штааль пытался пройти за ним по тропинке и снова падал. Музыка играла Моцарта или, скорее, Палестрину, но то, что очень нравилось когда-то Настеньке, в Венеции. Настенька тоже тут была. Она давно оборвалась в бездну, еще в Таверне, там, где были Monti, а не Альпы. И теперь с ней все было прекрасно. Штааль говорил с коричневыми людьми, но они пели – и это было очень страшно. Вдруг сильный толчок поразил его, сердце рванулось вниз, Штааль опять бессильно упал – дно пропасти было шершавое, суконное.
Он проснулся весь в поту, растерянно поднялся на локте и, замирая от страха, прислушался. Кто-то играл на виржинале мрачную мелодию. «Что такое? Верно, я схожу с ума», – готовой фразой подумал Штааль, прекрасно сознавая, что он не сходит с ума и что, в самом деле, близко, совсем близко от него, звучит торжественная музыка. К виржиналю присоединился негромкий хор мужских голосов. «Да это капуцины!.. Значит, рядом их капелла. Идет ночная служба… – подумал Штааль, с ужасом прислушиваясь к пению, тщетно стараясь разобрать слова… – Что это? Точно сказка… Хор в монастыре над облаками… Никто не поверит в Петербурге… Какая страшная мелодия, надо ее запомнить…» Вдруг пение оборвалось, через секунду замолчал и инструмент. Штааль жадно ждал несколько минут. Служба кончилась, мелодия ускользнула. Он отчаянно пытался ее восстановить. «Ах какая досада! Так и упустил навеки…»
Усталость его прошла, он чувствовал необычное нервное возбуждение. Уже рассветало. Вздрагивая от холода, Штааль поднялся и задул огарок. Окно просветлело. Штааль прислонился к нему лицом. На высоте убежища, над блеснувшим вдали озером, проходило белое облако. Чертов мост был в том направлении. Штааль отодвинулся от окна. «Разве полежать еще под шинелью? Нет, надо понемногу собираться». Он рассеянно стал складывать карты. «Не оставлять же в монастыре колоду, это было бы неприлично». Карты были итальянские, замысловатые, по старофранцузским образцам, с изображениями рыцарей, муз, планет, чудовищ, химер, чертенят. Штааль разглядывал их, поднося близко к глазам и к окну. «Загадать, что ли? Убьют меня нынче на Чертовом мосту или нет?..» Но он не знал правил гран-пасианса. «Если одиннадцатой сверху выпадет фигура, значит, убьют», – решил Штааль, оставляя себе лишний шанс: фигур в игре было меньше половины. Волнуясь немного и усмехаясь своему волнению и отмечая в сознании, что он внутренне усмехается, Штааль перетасовал колоду, хрустнул и провел бортом по одеялу, как по сукну ломберного стола. Карты зацепились о складку и рассыпались. Он сложил их с досадой и стал отсчитывать. Но в середине, вглядываясь в незнакомую фигуру, сбился в счете – не мог вспомнить, семь ли уже вышло карт или восемь. Однако довел дело до конца – одиннадцатым выпал разноцветный валет Ланцелот, с отвернутой назад головой, с надписью «J’aime l’amour» [393] . «Значит, убьют. Ну, мы еще посмотрим, да и в счете я, кажется, ошибся. Но разве тогда так писали aimer?.. [394] » Штааль опять стасовал колоду и стал отсчитывать наново. Вышла фигура с девизом на ободке «Vive le гоу» [395] . Что-то в изображении было знакомо Штаалю – где-то давно он видел эту фигуру с высунутым языком и с рогами. Она ему показалась немного похожей на астролога, который в Венеции составил его гороскоп. «Нет, не то, кажется… Надо будет потом вспомнить на досуге. Хотя какой же досуг, если нынче убьют?» Штааль отложил карту и спрятал ее в бумажник.9
Колонна, к которой принадлежал Штааль, шла одной из последних и не участвовала ни в боях при подъеме на Сен-Готард, ни в стычках при спуске у Госпенталя и Андерматта. Когда она спустилась на луга между Андерматтом и Гешененом, французов уже не было видно. Чертова долина, по слухам, находилась совсем близко отсюда. Но в местности не было решительно ничего страшного. Повеселевшие войска в ожидании фельдмаршала вольно остановились за Андрематтом слева от дороги, на скошенном лугу. Все шло хорошо, французы поспешно отступали. Особенно приятно было то, что Сен-Готардский перевал остался позади. Спускаться было и легче, и веселее, чем подниматься. Стало тепло, хоть небо не совсем прояснилось. Вокруг луга тянулись горы, но и они отсюда казались веселыми. На склонах, выстланных темно-зеленым ковром, росли деревья, снизу казавшиеся приземистыми, как снопы. Далеко наверху виднелся кое-где снег: точно кто-то нарочно наложил в углублении и плотно утоптал эти блестящие ярко-белые грядки; непонятно было, отчего они не тают.