Владимир Личутин - Раскол. Книга II. Крестный путь
– Грешник ты, великий грешник, – овладев собою, кротко молвил Феодор и бережно погладил карлу по бобрику волос. Захарка упрямо отдернул голову, не принял замирения. Юрод сразу зачужился и продолжил сурово: – Я от смерти не бегаю. Для меня смерть-то за праздник. Гляжу на тебя: парень ты с ухват, а кутак с ратовище. Чего злобишься, бедный ты мой? Весь в кутак изошел, оттого и скалишься, похвалебщик, как дверной кобель. И хочется, да цепь неволит.
– И что ты всех учишь? Может, Омера начитался да Платона, Софокла и Эврипида? Иль притч Соломоновых? Так нет ведь… Темень ты барбарейская, честное слово. Хорошо, ежли одолел басню про лисицу да ворону да сказку про Бову-королевича. С тебя и того довольно. Ты и догмат богословных не читывал. Потому и мелешь, бродяга, что Бога видел. Даже сам Моисей видел лишь со спины. Бог есть тайна для всех…
– Иудеи-то Бога никогда не признают в лицо, хоть и за стол с има сядет трапезовать. Они себя лишь чтят. А нам, русичам, Христос – свой брат. Ты Его приветь, не отворотись, Он тут как тут с подмогой…
…Куда, в какое еще руслице ткнулся бы долгий спор, кто знает, но вдруг челядинник впустил в комнату монаха.
Давно не видал Феодор родимого старшего братца, но сразу признал: был Феоктист смугл, сухопар, и даже дорожная выцветшая манатья не скрывала его стати, монаший фиолетовый бархатный колпак, глубоко насаженный по самые разбежистые брови, будто воинская мисюрка, и темно-карие глаза вперились в народ с безлукавной прямотою, словно бы сам архангел вдруг явился за ответом. Лишь портили обличье клочковатая, сседа, бороденка да острый кадык; монах часто сглатывал, точно в гортани пересохло от жажды, и под кожею будто прыгала притаенная мыша. На груди монаха светился наперсный крест из чистого золота, что выдавало в чернце человека с выслугой. Феодор во все глаза смотрел на старшего братца, испытывая перед ним внезапный трепет. Подумал: такие вот апостолы, верные Христовы воины, кочевали по палестинам, возглашая заповеди и страдая за них. Юрод вдруг представил восточную землю, как библейский благоухающий сад, и затосковал по ней. Он поспешил к феоктисту, и они облобызались по монашьему чину, но с особенным родственным чувством. Они так редко виделись, что вроде бы и потерялись внешне друг для друга, но душою-то всегда были неразлучны. Ведь для Христа непорочные сыновья, совсем не знавшие мирских соблазнов, они были кровнее родных…
– Ты благоухаешь святостью, братец, как крин небесный, – сказал Феодор, сымая с груди Феоктиста невидимый дорожный сор и будто случайно касаясь наперсного креста.
– Это о тебе слава по всей земле… А почто ты в мирском? – удивился Феоктист. – Не боишься? Тело спасешь, а душу загубишь…
Монах через плечо юрода неотрывно смотрел на юного хозяина, сразу возлюбя его. В ковровых комнатных ступнях, в алых шелковых шальварах и червчатой котыге из камки, подпоясанной узорчатым наборным поясом, с призатененными грустью медовыми прозрачными глазами, Иван Глебович вдруг напомнил монаху цвет шипичника, случаем угодивший с приречной бережины в городские хоромы. Юноша поймал пристальный взгляд гостя и смутился, потупил взор, ресницы задрожали.
– О всех печешься, а себя попустил, – продолжал разговор Феоктист, с тревогою отстраняясь от брата. – И не боишься, отче?
– Боюсь… Но мне сказали, жди часа. И я жду. – Юрод отступил в глубь комнаты и вдруг, закрыв лицо руками, всхлипнул, отчаянно рванул за ворот однорядки, на пол посыпались путвицы и крючки. Обнажилась впалая землистая грудь с верижным крестом; цепи обвились по чреслам, как змеи. Юрод закашлялся, прикрыл губы горсткой и, младенчески улыбаясь, раскрыл ладонь; в пригоршни распустился розовый цветок.
– Синепупый ты… Совсем синий. Помрешь скоро, – прямо, не чинясь, сказал Феоктист.
– Жду часа, – покорно ответил юрод, не смутившись.
Феоктист крехтонул, почуяв неловкость, перевел беседу.
– Чьих будете? – обратился к карле. – Басурманских земель иль эфиоп, из нашей веры?
– Сукин я сын… выб…док, на репищах подобран, – ухмыльнулся Захарка, и по тому, как прищурился он, свинцовея взглядом, видно было, что с порога невзлюбил соловецкого монаха.
– Ну, прости… Ерестливый ты больно, – и Феоктист, как даве брат его, вдруг погладил Захарку по голове, как малого сына. – Я думал, ты парничок, а ты – мужичок. Сам с кутачок, а нос с пятачок. Не диво ли?.. А бороду-то, мужичок, куда дел?
– Маленькая собачка до старости щенок. Я бы вас, бездельников, на одну веревку повязал да в море кинул…
– Да отчего же бездельники-то?..
– С одним бесом всей ордой ратитесь тыщу лет вместях с бородатым дедкой, и все поклонить не можете. Потому что снаружи смиренны, как овцы, а внутри суть пианицы и бабоблуды…
– Будет тебе дерзить! – прикрикнул молодой хозяин. – Ступай, неслух, в людскую да вели мыленку наново протопить. И матери скажи: де, гость почестный к нам пожаловал, келарь Соловецкого монастыря. Мать любит свежих вестей со стороны.
…Банька хорошо не выстоялась, и, неведомо с чего, заторопился Феоктист, поспешил на угар, хотя и спущен был в гулящую с Соловецкого подворья до утра. В дареной государем карете архимандрита Никанора конюх подвез келаря до усадьбы Морозовых к самым воротам, как князиньку иль дворцового боярина, и вот, утешенный встречею, Феоктист побежал в мыленку, чтобы обиходить себя с долгого пути. Ну и на свежий-то пар да с устали много ли надо? Ошавило монаха, будто палицей; не чуял, бедный, как и с полка свалился да на коленках выполз из предбанника на волю, по плечи окунулся с головою в снежный забой, и так торчал, пока не замурашела грудь и в висках не ознобило. Облевался, но без чужой помощи приполз в храмину, сам белее скатерти, куда и былая осанка подевалась; воистину не хвались, едучи на рать… Братушка давай его обихаживать по поморскому обычаю: клюквы мерзлой в уши, да левую сторону груди натер уксусом, да к вискам приложил моченых соленых огурцов. Бояроне не велел сказывать, чтобы зря не бранила челядинников, что упустили гостя.
…Ну и ожил, слава Тебе, Господи, ожил, да и крюк медовухи принял, и порозовел, сквозь серость щек пробилась сизая испарина.
…Эко, едва на гостях не отдал Богу душу! Торопился в рай, да едва не осрамился. Повалился бы в избушку о чужих краях, вот бы басен напели на Соловках. И засмеялся вдруг Феоктист, и во весь вечер со щек не сходили улыбчивые морщинки, хотя глаза все более косели от вина. С первой же чарки похвалился Феоктист, что ныне он келарь и на Соловках всему голова; и прежде-то, когда стоял в будильщиках, был не седьмая вода на киселе, блюл Христов корабль без проторей и промашек, без ошибки правил по окияну, а ныне всяк чернец у него в горсти и всякий старец на поклоне; де, умный да толковый всегда найдет чем Богу услужить…
Юрод во все глаза смотрел на братца и не узнавал его; назюзюкались с карлою переменных вин, с погребов устала таскать прислуга. Да юный стольник не отставал; и мать, поди, сразу прослышала от слуг о гульбе, и голоса хмельные доносились до мастерской комнаты, где укрылась бояроня с белошвейками; но крепилась Федосья, глаз не показывала в трапезной; де, сыну-то она мати, но не надсмотрщица, на своих ногах парень стоит; де, учить надо было, когда поперек кровати лежал. Вот они, походы-то государевы, легли на сына, как ржа на железо.
…Виночерпий приволок из погребицы бочонок ренского. Феоктист перехватил из его рук баклагу, ловко выбил втулку, налил в ковш вина, зачерпнул наливкою, запрокинул посуду над головою, издаля ловя губами терпкую, багряно-красную струю. Полилось вино на грудь, на камчатную скатерть. Юрод укоризненно взирал на братца, качал головою:
– Чего плещешь? Добро ведь. То кровь Христова, а ты ее, как помои.
Хотел перехватить черпальницу, потянулся через стол – но не сумел.
– Но-но! Убери пакши-ти! Со свиным рылом, да в чужой огород!
– Так его! Так! Перепояшь по ребрам святошу, чтоб проняло! – довольно вскричал карла и глянул на соловецкого монаха как на близкого сродника. Вино такую проказу имеет: иль ссорит без причины, иль роднит без нужды. – Федька-то сел на наши головы, как чирей. И терпеть противно, и сковырнуть больно. Такая зараза.
– Молчи, урод, – прошипел Феодор. И уже со слезами обратился к хозяину: – Иванушка, сынок, ты-то куда смотришь? Дай блудням отбою.
Иван Глебович смутился и от укоризны юрода закрасел еще пуще; на смуглые щеки легла крапивница.
– Прости, святый отче. Для меня гости почетнее отца-матери.
Ой, хорошо – Федосья Прокопьевна не слыхала подобных слов; сгоряча-то отволтузила бы сына лестовкою по плечам.
– Ой, брат ты, брат! – призывал Феодор Феоктиста. – Тогда сыми с груди золотой похвалебный крест. Не этому же учили тебя соловецкие старцы? А я-то кланялся тебе, как Господу, и возгоржался, как отцом.