Валентин Пикуль - Фаворит. Том 2. Его Таврида
– Пугу-пугу… пугу! – выкрикивал Потемкин в удушающей тоске, а закрывая глаза, он возвращал себя в прошлое, когда стелилась высокая трава под животами степных кобылиц, мокрых от пота, истекающих молоком сытным. – Пугу-пугу!
Очнувшись, он велел Попову вызвать в Яссы своего смоленского родственника Каховского – героя штурма Анапы:
– Каховскому и сдам армию… только ему еще верю!
Слабеющей рукою Потемкин утверждал последние распоряжения по флоту и армии. К лекарствам он испытывал отвращение, три дня ничего не ел, только пил воду. Попов сообщал Екатерине: «Горестные его стенания сокрушали всех окружающих, 22-го Сентября Его Светлость соизволил принять слабительное, а 23-го рвотное. Сегодня в полдень уснул часа четыре и, проснувшись в поту, испытал облегчение». Консилиум врачей постановил: давать хину!
27 сентября Потемкин оживился, графиня Браницкая показывала ему свои наряды, он с большим знанием дела обсуждал дамские моды и прически… 2 октября Попов, встав на колени, умолял Потемкина принять хину, но светлейший послал его подальше. А на следующий день, когда он еще спал, штаб-доктор Санковский не мог нащупать на его руке пульса. «Его Светлость, – докладывал Попов в Петербург, – не узнавал людей, руки и ноги его были холодны как лед, цвет лица изменился».
Наконец он внятно сказал Попову:
– А что лошади? Кормлены ли? Вели закладывать…
Потемкин настаивал, чтобы его везли в Николаев:
– Там поправлюсь и тронусь обратно в Петербург…
Снова заговорил, что вырвет все «зубы»:
– Я камня на камне не оставлю… все там разнесу!
Страшная тоска овладела светлейшим. Флоты уйдут в моря и вернутся в гавани – без него. Без него вырастут кипарисы таврические, в Алупке и Массандре созреет лоза виноградная, им посаженная, забродит молодое вино, а выпьют его другие.
– Овса лошадям! – кричал он. – Дорога-то дальняя…
В ночь на 4 октября Потемкин часто спрашивал:
– Который час? Не пора ли ехать?
Атаману Головатому велел наклониться, поцеловал его:
– Антон, будь другом – проводи меня…
Утром Попов доложил: турецкие делегаты обеспокоены его здоровьем и настойчиво хлопочут о подписании мира:
– А если ехать, надо бы государыню оповестить.
– Пиши ей за меня… я не могу, – ответил Потемкин.
Вот что было писано Екатерине рукою Попова: «Нет сил более переносить мои мучения; одно спасенье остается – оставить сей город, и я велел себя везти к Николаеву. Не знаю, что будет со мною…» Попов не решался поставить на этом точку.
– И все? – спросил он светлейшего.
– Не все! – крикнула Санька Браницкая и, отняв у него перо, подписалась за дядю: «верный и благодарный подданный».
– Дай мне, – сказал Потемкин; внизу бумаги, криво и беспорядочно, он начертал последние в жизни слова:
…ДЛЯ СПАСЕНЬЯ УЕЗЖАЮ…
За окном шумел дождь. Потемкина в кресле вынесли из дома, положили на диване в экипаже, казаки запрыгнули в седла, выпрямили над собой длинные пики. Головатый скомандовал:
– Рысью… на шенкелях… арш!
Повозка тронулась, за нею в каретах ехали врачи и свита. Потемкин вдруг стал просить у Попова репку.
– Нету репы. Лежите.
– Тогда щей. Или квасу.
– Нельзя вам.
– Ничего нету. Ничего нельзя. – И он затих.
Отъехав 30 верст от Ясс, ночлег устроили в деревне Пунчешты; «доктора удивляются крепости, с какою Его Светлость совершил переезд сей. Они нашли у него пульс лучше, жаловался только, что очень устал». В избе ему показалось душно, Потемкин стал разрывать «пузыри», заменявшие в доме бедняков стекла. Браницкая унимала его горячность, он отвечал с гневом:
– Не серди меня! Я сам знаю, что делать…
Утром велел ехать скорее. Над полянами нависал легкий туман, карету качало, вровень с нею мчались степные витязи – казаки славного Черноморского войска. Потемкин, безвольно отдаваясь тряске, часто спрашивал: нельзя ли погонять лошадей? Николаев, далекий и призрачный, казался ему пристанью спасения. Наконец он изнемог и сказал:
– Стой, кони! Будет нам ехать… уже наездились. Хочу на траву. Вынесите меня. Положите на землю.
На земле стало ему хорошо. Браницкая держала его голову на своих коленях. Потемкин смотрел на большие облака, бегущие над ним – в незнаемое… Неужели смерть? И не будет ни рос, ни туманов. Не скакать в полях кавалерии, не слышать ему ржанья гусарских лошадей, разом остановятся все часы в мире, а корабли, поникнув парусами, уплывут в черный лед небытия… Камердинер стал подносить к нему икону, но графиня Браницкая, плача, отталкивала ее от лица Потемкина:
– Уйди, уйди… не надо! Не надо… уйди.
– Что вы? Разве не видите – он же отходит…
Раздались рыдания – это заплакал адмирал де Рибас.
Попов заломил над собой руки – с возгласом:
– Боже, что же теперь с нами будет?
Потемкин обвел людей взором, шевельнул рукою:
– Простите меня, люди… за все простите!
Он умер. И глаза ему закрыли медными пятаками.
– Едем обратно – в Яссы, – распорядился Попов.
На том месте, где Потемкин скончался, атаман Головатый воткнул в землю пику, оставив казачий пикет:
– Подежурьте, братцы, чтоб не забылось место сие…
Лошади развернули экипаж с покойным, увезли его назад – в Яссы. Попов перерывал в Яссах все сундуки.
– Чего ищешь, генерал? – спросила Браницкая.
– Венец лавровый… с бриллиантами! Тот, что государыня ему подарила. Да разве найдешь? Сейчас все растащат…
Графиня Браницкая вызвала ювелира ставки:
– Мне желательно иметь перстень с алмазами, и чтобы на нем было вырезано памятное: «К.П.Т. 5 окт. 1791 г.».
– Это нетрудно, – заверил ее ювелир.
* * *Чуть выше затылка в черепе Потемкина хирург Массо выдолбил треугольное отверстие, через которое извлекли его большой мозг, заполнив пустоту ароматическими травами…
– Не выбрасывайте сердце, – распорядился Попов. – Его отвезем в село Чижово, на Смоленщину, и захороним возле той баньки, в которой князь и явился на свет божий… Я верю, – добавил Попов, – что Потемкин жил в своем времени: ни раньше ни позже на Руси не могло бы возникнуть такого человека… Будем считать так: он был счастливый! Но будем ли мы счастливы без него?
Занавес
Платон Зубов после смерти Потемкина фактически стал правителем Новой России, подчинив себе и сказочную Тавриду. Екатерина дала ему высокий чин генерал-фельдцейхмейстера – начальника всей артиллерии, он стал князем, генерал-адъютантом, членом Государственного Совета, обвешал свое ничтожество регалиями и орденами. Первым делом Зубов решил упразднить «потемкинские вольности», в которых ему виделось зеркальное отражение французской революции.
– Для того и указываю, – свысока повелел он, – всех беглых вернуть помещикам в прежнее крепостное состояние. А тех крепостных Потемкина, которым он волю дал, расселяя в краях южных, тех следует раздать помещикам по рукам, чтобы впредь о воле не помышляли… Потемкинский дух нетерпим!
Край опустел. Посадки лесов засыхали на корню, погибали в полях посевы гороха и фасоли, оскудели стада, в селениях, брошенных людьми, воцарилось безлюдье, колодцы исчахли – цветущий край снова превращался в пустыню, как было и при татарских ханах. Вместе с «потемкинским духом» исчезала и сама жизнь! Но этого Зубову показалось мало; он, никогда моря не видевший, пожелал быть главнокомандующим Черноморского флота, и Екатерина согласилась на это… Ушаков был обречен на бездействие, а его ненавистники, граф Войнович и Мордвинов, снова заняли свои посты, подавляя Ушакова своей властью.
В один из дней, просматривая списки чинов Черноморского флота, Платон Зубов презрительно фыркнул:
– Странно! Ни одной знатной фамилии, ни князей, ни графов, одна мелюзга. – Палец фаворита, оснащенный блистающим перстнем, задержался возле имени сюрвайера в чине бригадира. – Курносов? Не помню таких дворян на Руси.
Услужливые сикофанты охотно накляузничали:
– Да это, извольте знать, давний прихвостень светлейшего, сам-то он из плотников архангельских, а Потемкин любил окружать себя всяческим сбродом. С того и карьера была скорая!
– Убрать его! Чтобы флота моего не поганил…
Убрать дважды кавалера, да еще увечного в бою, заслужившего право ношения белого мундира, было трудно, и Прохор Акимович получил новое назначение – на верфи Соломбалы.
– Все возвращается на круги своя, – сказал он.
Но в Адмиралтействе, когда получал назначение вернуться на родину, мастеру стало невмоготу от обиды:
– Клеотуром никогда не был и в передних не околачивался, ласки у персон выискивая. Едино оправдание карьере моей: век утруждался, да еще вот люди мне попадались хорошие. Я покровителей не искал – они сами нашли меня!
* * *Как не стало Камертаб, как погибли сыновья, все в жизни пошло прахом; раньше никогда о деньгах не думал, а теперь, на склоне лет, и деньги перевелись… До отъезда в Архангельск он прожился вконец, обиду сердечную вином заглушая.